Трудно быть феей. Адская крёстная
Шрифт:
Да и клетка та непростая: из дубовых неломанных да не сорванных веток свить ее надобно, чтоб не росла, но и не засыхала. Из такой темницы ни в жисть не выбраться маленькому человечку, сколь бы силен он не был, когда полный рост обретает. А вырасти в той ловушке невозможно. И спастись можно только через королеву Вечного леса, или похитителя уговорить-обмануть, чтобы тюрьму отпер.
Да только не бывало таких дураков, коим посчастливилось фея малого изловить и запереть, чтобы вдруг пленника отпускали. Прятали далеко и ото всех такую добычу, на сто замков, на сто запоров зачарованных, заговоренных. Ибо государи Вечного леса беспощадны были в своем наказании, коли удавалось лесным сыщикам отыскать несчастного и разузнать, где его прячут-хоронят от света белого. Убивать не убивали, потому как существо живое, хоть и неразумное, слепошарое. Но гласили былины и сказания: лучше смерть принять из рук лесной феи, чем терпеть кару назначенную.
Оттого на такую глупость сподобиться могли только иноземцы. В тридцать пятом королевстве сто сорок первом царстве семьдесят втором государстве, на границе которого раскинулся Вечный лес, татей, рискнувших фею полонить, нее бывало отродясь. Дубрава полумесяцем обнимала земли славного государства, и старики детям-внукам испокон веков заповедовали: ни за какие коврижки лесной народец не обижать, покой фейского заповедства не нарушать. А коли уж приспичит в лес волшебный пойти, то испросить разрешения на границе у трех сосенок.
Коли по кругу деревья после просьбы своей обойдешь и в лесной полумрак окунешься, радуйся: пустила королева в свои владения. А нет, так в трех соснах так заблудишься, что к ночи не выберешься. А ругаться будешь, злиться и всяко-разно обзывать лесовиков, так и неделю в деревцах блукать будешь.
Поджав губы и качая головой, наблюдала Чомора за тем, как молодежь единорогов обихаживала: гривы чесали, хвосты в косы заплетали, венки на витые рога прилаживали. Цветочные украшения не одобрила, нахмурилась, собралась было что-то буркнуть, да тут ее Дубовод заметил и, отдав распоряжения расшалившимся феям, степенно прошествовал через изумрудный луг в старинной приятельнице.
Заметив недовольно нахмуренные моховые брови Чоморы, леший замедлил было шаг, но потом едва заметно улыбнулся в густые усы и продолжил неспешно подходить к насупленной хранительнице.
— Не ворчи, старая, — не дав и рта раскрыть Чоморе, останавливаясь рядом, миролюбиво произнес лесовик. — Али сама молодой не была? Али не помнишь, как сила перед выходом искрила-играла, спать не давала, на чудачества подбивала?
Скривился нос-сучок, но промолчала старая нянька: «А и правда, чего это я? Молодо-зелено, пущай себе балуют, коли единороги не против, — и вздохнула тоскливо. — Как беда-напасть с Эллочкой приключилась, так я и света белого не вижу, и радость чужая как бельмо на глазу…»
— Ну что ты, что ты, — косясь на молодых, неловко похлопал хранительницу по плечу Дубовод. — Все хорошо будет, и в нашем лесу мандарины зацветут на дубах.
Очень уж уважал заморский фрукт леший: и кисленько, и сладенько, и освежает. Чомора невольно улыбнулась, представив себе чудную картину: вечный дуб, усыпанный белыми мандариновыми цветочками. Вздохнула тяжело, стирая улыбку, оглянулась на дворцовые окна и тихонько произнесла:
— Не верили мы с тобой, старый, да все, как в книге древней писано, одно к одному. И зеркало затребовала, и пять черных прядей у Эллочки обнаружила. Неужто все, конец пришел нам? Приберет к рукам тьма беспросветная девочку, погубит сердце золотое и станет мрачной непроходимой чащобой светлый Вечный лес, ручьи болотами, а мы нечистью морочной злобной.
— Как же так, — всполошился лешак. — Что же делать? Может, зеркало-то разбить? Али на поклон к старейшинам за крыльями идти?
— Не отдадут, окаянные, — всхлипнула-скрипнула Чомора. — Им дела нет до нашего горя. Решили, как отрезали! А и наплевать им было, что деточка без отца-матери сколько годков росла, одна-одинешенька премудрости жизни познавала. Мне ли было за сердцем золотца приглядывать? Да и куда мне, али я мать ей! И откель занесло его в лес наш, окаянного ирода!
Тут Чомора заскрипела, как дверь несмазанная, крючковатым носом засопела. Дубовод торопливо прикрыл хранительницу спиной своей широкой от любопытных глаз феев, что закончили украшать единорогов и теперь искали, какую еще веселость совершить. И уже поглядывали в сторону своего наставника и королевской домоправительницы, прикидывая шалость безобидную.
— Ну будет тебе, Чома, будет! — не любил женских слез старый леший, не терпел.
Коли девица, заблудившаяся в лесу, подвывать начинала от страха, Дубовод злился, ветками деревьев за подол крикунью хватал, волосы за сучки зацеплял, лишь бы побыстрей слезы выплакала да замолчала. Но ревели обычно нерадивые да неумные. Кто поумнее, да старших слушал, те знали, как от лешачьего наваждения избавиться. Чего уж проще: сняла одежу да наизнанку вывернула, глаза лешаку отвела и вся недолга.
— А все ты, старый дурень! — вскинулась вдруг Чомора, вытирая платочком нос. — Это ты ирода привел окаянного на погибель нам! — и покатились слезы-росинки из глаз-омутов старой хранительницы по глубоким морщинам.
— Да я что… Да кто знал… — забормотал Дубовод, так никому и не сказавший, что внучку любимую послушал тогда, да и заманил красавчика-принца.
— А ведь Эллочка тогда только в пору взросления входить начала. И пяти весен не прошло как источник заискрился в сердечке ее. Знамо дело, дитя невинное, любви истиной неведавшее да не видевшее, всякий хмырь облапошить мог.
— Ну будет тебе, Чома, выкрутимся, не впервой, — пробасил, успокаивая подругу, лешак. — От Соловья избавились, и на морок ледяной управу найдем.
И охнул, получив ощутимый удар в грудь.
— Избавились… Да лучше б Соловей у Горы сидел… — в сердцах буркнула Чомора, успокаиваясь. — Ладно, слезами роднику не поможешь. Надо бы к Берендеевне наведаться, может она что подскажет. Все ж таки в двух мирах живет: и в живом, в мертвом. Глядишь, и научит, как от морока Эллочку спасти.
— На том и порешим, — протягивая хранительнице сухой платок, покивал Дубовод.
Они еще постояли чуток, обговаривая, где и как вечером встретятся. И разошлись по своим охранительным делам. Дубовод пошел расшалившихся фей угоманивать. Чомора отправилась на кухню разгон устраивать да опосля апартаменты проверить: все ли прибрали, проветрили, цветов ли живых новых в спальню Эллочки принесли ли.
Позже сидела в кресле в своей каморке хранительница и почту королевскую разбирала: в одну кучку ненужный хлам со всякими кричалками-зазывалками. «Ишь ты, чего удумали: крем молодильный из слез русалочьих! Вот ведь бездари! Да после такого кремушка и про молодость-красоту не вспомнишь, за русалкой в омут нырнешь без памяти».
«Эх, и ведь на танцы не поедет, сердечная, откажется, — вертя в сучках приглашение от Полоза, золотом писанное, размышляла Чомора. — А ведь складно-то как: змей мудрый, человечьих царьков не позовет к младшенькой своей праправнучке на Первый бал. Все свои будут, тут бы Эллочка и приглядела кого, отвлеклась от мыслей мрачных, — призадумалась старая нянька да и отложила письмецо в другую сторону, где важные документы лежали. — Ну а что, а вдруг», — мелькнула хитрая мыслишка.
Перебрав почту, сложила обе стопочки в разные шкатулочки и отставила до вечера. Важного-срочного ничего не прислали, потому за ужином Амбрелле можно показать. Ненужные зазывалки выкинула в ведерко: хвостатые потом придут, к себе утащат. Любили лесные мыши запах бумаги и яркие краски на ней. Столько поделок бумажных зимними вечерами создавали в семействах: изящные шкатулки, звенящие занавеси, короба для одежды, всего и не упомнишь, а по весне людям продавали. Купцы человечьи из соседних царств-государств к празднику Солнца в немалых количествах съезжались, чтобы прикупит да перепродать потом у себя.