Трудный переход
Шрифт:
— Не густо, — сказал Григорий, когда ему сообщили об этом.
В Крутихе долго на все лады обсуждалось, что и как будут делать люди в артели и почему самостоятельным хозяевам, вроде Ефима Полозкова или Лариона Веретенникова, понадобилось в неё вступать?
Лука Иванович Карманов, привлекавшийся к суду в связи с убийством Мотылькова и освобождённый от наказания по старости, как передавали, предсказывал тем, кто вступит в артель, страшные кары. Он будто бы вычитал в священном писании, что коммуна, колхоз — слова сатанинские. Сын Луки Ивановича, осторожный и хитрый мужик, пытался внушить отцу, чтобы не говорил лишнего.
Старый Карманов перестал хриплым голосом выкрикивать свои угрозы артельщикам. Он перешёл на шёпот. И шёпот его исподтишка, исподволь стал будоражить Крутиху.
— Вот постойте, — говорил он, — дурачьё сиволапое, бот придёт весна — всплачетесь. Как запашет артель ваши лучшие земли, отцами вашими возделанные, для плугов лёгкие, а вас на дальние дернины направит, — так будете знать!
— Власть-то за артель, так кому же лакомые-то кусочки, что не артельщикам? То-то. Ефимка-то Полозков да Ларька-то Веретенников — они хитрые. Догадались к такому делу примазаться.
— В дубьё их! Огнём их полить! Детей их побить, коли не выйдут из артели! Они крестьянскому миру недоброхоты — вот кто. На кулаков только сваливают, а сами всю землицу из-под вас выгрести хотят!
И эти его напевы возымели своё действие.
Чем ближе к весне, тем больше шумела Крутиха. Всех волновало — какие земли нарежут артельщикам? Только ли те обработают они, что принадлежат членам артели, да ещё кармановские, или ещё прихватят?
Поговаривали, что приедет из волости землемер и нарежет им единое поле — для удобства. А в него и попадут лучшие наделы крутихинцев.
— Ругали допреж захватное право, — шипел и брызгал слюной старый Лука, — а это похуже будет. При захватном-то праве как было: есть у тебя сила, есть кони и плуги — бери, запахивай целину, сколько душе твоей угодно. В Сибири земли много, ничья она, божья, всем хватит.
И пахали и захватывали по сто десятин на душу… Оттого и пошли стодесятинники…
Ну, да ведь ту, что другие-то захватили, не трогали…
И тот, кто сам плошал, не мог землицей завладеть, того и судьба била. Так ведь судьба, а не люди… Вот он и шёл в батраки к тем, кто совладал с ней, с землицей. Всё было без греха, по доброй воле. А теперь нако вот — возьмут да и вырежут артельщикам лучшее из общего надела, как кусок тела из обчества!
Самые спокойные мужики зашевелились и полезли раньше тепла с печей и полатей, заслышав звон и гром в сельской кузне.
Первыми явились туда править лемеха плугов и зубья борон артельщики.
Сам Гришка, сняв полушубок, в одной рубахе махал молотом, греясь у горна. Ларька Веретенников, из простого мужика превратившийся вдруг в начальника, в председателя, тоже своей ловкостью выхвалялся.
Хромка-то, хромка, Ефимка Полозков и тот норовит показать, какой он ловкой. Бьёт и кувалдой и малым молоточком, как заправский кузнец!
Проходивший мимо Егор Веретенников невольно засмотрелся на работу своего соседа.
Веретенников всегда стремился жить в мире со своими соседями. Ведь не только ты у соседа видишь, как и что у него на дворе, но и твоя жизнь перед ним вся на виду. Этим соображением Егор и руководствовался прежде всего. Он никогда не заводил с соседями лишних ссор. Но очень часто бывало так, что наступало между Веретенниковыми и Полозковыми какое-то неопределённое состояние — ни ссора, ни мир. Так было и сейчас. Не старые счёты сводили Егор и Ефим — когда они вместе ухаживали за Аннушкой. Иное отдаляло их друг от друга на этот раз. Егор не забыл, как Ефим приходил к нему с милиционерами. А Ефим тоже, как видно, чувствовал какую-то неловкость, хотя он не был ни в чём виноват перед Егором. Так или иначе, Ефим явно сторонился Егора. Встречаясь с ним, он хмуро здоровался и молча проходил мимо.
«Ефим в артели? — думал Веретенников. — А почему же меня не позвали? Чем я хуже? Я бы, конечно, и не пошёл». Но то, что его даже не позвали, как-то тяготило душу. «Всё Гришка», — соображал он.
Через дорогу стояла окнами в улицу изба Терехи Парфёнова. Из-за брёвен забора виднелась его чёрная шапка. Тереха беспокойно ходил по двору. Егор перешёл через улицу.
— Здорово, сосед! — сказал он, входя во двор Парфёнова.
Тереха прогудел что-то неразборчивое.
Даже и среди рослых и здоровых крутихинцев Тереха выделялся своей могучей фигурой. В германскую войну Парфёнов служил в батарее и, как рассказывали о нём сослуживцы, один стоял у правила орудия. Вернулся с войны усатым, раздавшимся в плечах богатырём. Его спросили набежавшие соседи, как он воевал. Тереха сидел за столом, положив большие руки на выскобленную добела столешницу, бронзовое лицо его было серьёзным.
«Воевал, — ответил он соседям. — Лупили здорово. Они, значит, нас, а мы их».
Больше он ничего не сказал. Тереха не любил много говорить. Таким он остался и сейчас.
Густая чёрная борода закрывала могучую выпуклую грудь Терехи, лицо было сурово. Из избы вышел рослый парень — сын Парфёнова. Ему было всего семнадцать лет, но уже теперь можно было сказать, что он удался в отца. Мишка, как звали парня, был длиннорук, угловат, костист. Обещал вскорости превратиться в такого же богатыря.
— Что, дядя Егор, занята кузня-то? Артельщики там, как грачи, ранее весны прилетели! — подмигнул он.
Веретенников полюбовался парнем. Затем повернулся к Терехе:
— Что, сосед, ты ещё не в артели?
— Болтай… — сердито прогудел Парфёнов.
— А вон Полозков уже там… бороны куёт, плуги налаживает.
— Ишь ты, — сказал Тереха.
— Как-то мы будем нынче пахать — не артельные-то мужики? Оставят ли нам земли-то?
— А коли мне не оставят, я плечом подопрусь и всю их кузню в речку свалю! — ответил и Тереха будто в шутку, но так зло сверкнули глаза его, что Егор понял: и ему не до шуток!
Когда-то Егор Веретенников собирался на пашню как на праздник. Сколько раз это бывало, и всё как будто по-новому. В течение целого дня бывало накануне выезда в поле Егор ходил по двору. Вот он выкатывал из сарайчика телегу и ставил её посредине двора. На телегу втаскивал железный плуг; с телеги торчали в стороны его обтёртые чапиги; сизовато блестел вновь наваренный лемех. В день выезда с утра Аннушка тащила на телегу из избы мешок, а в мешке — туесок сметаны, две-три ковриги хлеба, мясо.
«Чайник там положи», — говорил Егор жене. Аннушка молча бежала снова в избу. Со двора Веретенниковых через забор было видно, что сборы на пашню идут и у соседей. И это подбадривало, веселило. И все вместе и каждый по себе, никто друг другу не мешает.
А ныне не то…
Аннушка принесла и затолкала в мешок чайник как-то срыву.
«Мамка, — серьёзно говорил бывало матери Васька, — ты Шарика накорми. Да, смотри, не забудь». «Ладно, не забуду», — отвечала Аннушка сыну. Круглое лицо её сияло довольством и лаской.