Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Обмыв и одев в чистое белье тело, мы послали немедленно за модельером и фотографом, написали и отправили телеграммы разным лицам, в том числе из русских: Верещагину, который уехал в первом часу в Париж, Н. А. Герцен, послу Орлову, Анненкову, Стасюлевичу, Топорову, Аристову и через Онегина – Боголюбову.

В пятом часу приехал фотограф Морель и снял портреты, которые удались прекрасно, особенно профиль головы. Кроме того, г-жа Виардо вместе с одной из своих дочерей сделала несколько эскизов головы – обе они ведь прекрасно рисуют, а г-жа Шамро показывала мне, Стасюлевичу и Верещагину такой удачный и такой прочувствованный рисунок (карандашом), изображающий Ивана Сергеевича больным на постели в его буживальской комнате, что мы тут же настоятельно упрашивали ее, чтобы она его издала и послала в Россию, так как это была бы лучшая дань родине покойного от самых дорогих ему и близких людей. Комнату, в которой лежал скончавшийся, начали было убирать цветами, но посланный от доктора Бруарделя (представителя судебной медицины) просил не делать этого, чтобы не ускорять разложения тела, отопсию которого Бруардель не мог сделать раньше среды. В девятом часу явился итальянец-модельер (лучший в Париже) и сейчас же приступил к снятию маски. Маска удалась хуже фотографии, лицо вышло чересчур страдальческим и исхудалым, борода слишком обвисла. Модельер снял и левую руку, которая лучше правой лежала на постели…

Михаил Матвеевич Стасюлевич:

Весь этот день, с утра до вечера, мы все проводили время почти безвыходно в комнате усопшего. Он никогда при жизни не был так красив, – можно даже сказать, так величествен; следы страдания, бывшие еще заметными вчера, на второй день исчезли совсем, распустились, и лицо приняло вид глубоко-задумчивый, с отпечатком необыкновенной энергии, какой никогда не было заметно и тени при жизни на вечно добродушном, постоянно готовом к улыбке лице покойного. Один мертвенно-бледный цвет кожи и мраморная неподвижность черт лица говорили о смерти.

В последний путь

Михаил Матвеевич Стасюлевич:

В заключение моих воспоминаний о последних днях И. С. Тургенева я должен поместить, хотя бы в кратком извлечении, мои же воспоминания о похоронах его, и притом именно в той их части, где мне пришлось быть свидетелем одному. Собственно говоря, похоронная процессия началась в понедельник 19-го сентября, в Париже, rue Daru, где помещается наша церковь, а закончилась через неделю, во вторник 27-го сентября, в Петербурге, на Волковом кладбище. Начало и конец этой процессии, в Париже и в Петербурге, со всем великолепием ее внешней обстановки, речами и пр. очень хорошо известны во всех подробностях из описаний в газетах парижских и петербургских <…>.

Двадцать третьего августа (4-го сентября н. с.) я в последний раз поклонился праху Тургенева в Буживале, а 23-го сентября, в 6 час. утра, мне пришлось встретить его тело в Вержболове; оно прибыло одно, без провожатых и без документов. Вот как это случилось.

На следующий день после отправления гроба из Парижа, во вторник, 20-го сентября, я получил в Петербурге депешу, в ответ на мой вопрос, а именно, мне отвечали, что тело прибудет на русскую границу 23-го, в пятницу, рано утром; значит, оно могло бы прибыть в Петербург не ранее утра субботы, 24-го сентября, когда могли бы совершиться и похороны. Но наша похоронная комиссия, избравшая меня для встречи тела в Вержболове и смены иностранных провожатых в пути по России, весьма справедливо опасалась назначить субботу днем погребения, ввиду возможных задержек в пути; заблаговременное назначение такого ближайшего дня могло бы ввести публику в невольный обман. Отложить день погребения на воскресенье признано было неудобным; по той же причине оказалось невозможным назначить таким днем и понедельник, 26-е сентября, как день праздничный. Принимая все это в соображение, комиссия назначила встречу тела и погребение во вторник, 27-го сентября. <…>

В Вержболово я приехал в четверг, в восьмом часу вечера. Оказалось, что траурный вагон, уступленный обязательно Главным Обществом, уже прибыл из Вильны на границу, согласно данному мне обещанию; но тут же мне сообщили, что о времени моего обратного пути с телом я буду извещен в свое время; кстати, мне подали тут же депешу из Берлина от провожатых, что их задержала там таможня, и они, вместо утра, явятся на границу в пятницу же, но вечером. <…>

На следующий день рано утром, в 6 часов, к самому окошку моего номера на станции, где я провел ночь, подошел тот самый прусский пассажирский поезд, с которым должно было прибыть тело Тургенева, а через несколько минут ко мне вбежал служитель с известием, что тело Тургенева прибыло, одно, без провожатых и без документов, по багажной накладной, где написано: «1 – покойник» – ни имени, ни фамилии! Мы только догадывались, что это – Тургенев, но, собственно, не могли знать того наверное. Тело прибыло в простом багажном вагоне, и гроб лежал на полу, заделанный в обыкновенном дорожном ящике для клади; около него по стенкам вагона стояло еще несколько ящиков, очевидно, с венками, оставшимися от парижской церемонии. Предоставляя времени выяснить после, как все это могло случиться, мы занялись тотчас вопросом, что делать в эту минуту, так как нельзя было долго задерживать прусского поезда с прусской прислугой, торопившейся уехать обратно в Эйдткунен. Вследствие различных причин, а также и потому, что и утром в пятницу по-прежнему оставалось неизвестным, поедет ли тело далее сегодня же вечером, когда нагонят его иностранные провожатые, или оно простоит здесь несколько дней, явились различные мнения, как поступить с телом; мое мнение было – поставить тело в церковь, которая находится в нескольких шагах от станции. Подоспевший во время нашей беседы настоятель церкви согласился с моим мнением, особенно ввиду того, что, может быть, телу придется простоять в багажном сарае до понедельника утра, то есть в течение трех суток, – и поезд, направившийся было задним ходом к пакгаузам, был возвращен к дверям таможенного пассажирского зала. Пока мы выносили из вагона ящик с гробом, разбирали этот ящик и освободили оттуда ясеневый гроб, в который вложен был свинцовый и шелковый (из непроницаемой ткани), пока вынимались венки для выполнения таможенной обрядности, настоятель приготовил в церкви катафалк и паникадила. Мы, конечно, мало сомневались в том, что в ящике сокрыто тело именно Тургенева; уже прибитая на гробе металлическая доска над большим металлическим крестом, с надписью, удостоверили нас до конца относительно личности покойного; надписи на лентах у венков подтверждали то же самое. Едва мы успели кончить нашу печальную работу, как на колокольне церкви раздался протяжный похоронный звон – vivos voco! mortuos plango! [68] Это был первый призыв и привет покойнику на родине – и неимоверно тяжело потрясли заунывные звуки колокола слух каждого из нас, кто понимал, что мы в эту минуту делали. Погребальная процессия сложилась невольно, сама собою: таможенные артельщики (я после узнал, что это была так называемая московская артель) понесли впереди, один за другим, большие и богатые парижские венки; за ними, тихо качаясь на полотенцах, подвигался медленно тяжелый гроб (около 40 пудов тяжести), а за гробом пошли попарно все, кому случилось быть при вскрытии ящика. Гроб поместился на высоком катафалке; около него к катафалку были прислонены большие венки; к ним присоединили венок от Кибартского училища, изготовленный к предполагаемой встрече, и от русского общества в г. Владиславове. Вскоре пришли дети из мужского и женского училища и усыпали ступеньки катафалка полевыми цветами и букетиками. Мало-помалу церковь наполнилась собравшимися из посада и приезжими из Эйдткунена, где, как известно, поселилось много русских торговцев, и в 8 часов утра началась панихида с хором певчих.

68

Созываю живых! звоню по умершим! (лат.)

Вечером того же дня с почтовым поездом прибыли, наконец, и провожатые, дочь г-жи Виардо, m-me Chamerot с мужем; другой ее зять, m-r Duvernoy, заболел и не мог сопровождать тела. <…>

После всенощной, в субботу же, была отслужена вторая панихида и решено на следующий день, в воскресенье, до обедни, отслужить последнюю панихиду и вынести гроб в траурный вагон, чтобы иметь время в течение дня прочно установить гроб на катафалке и убрать его венками. <…>

Рано утром, в седьмом часу, в понедельник, прибыл на станцию тот пассажирский поезд из Берлина, который должен был взять с собою траурный вагон и в 8 часов выйти, направляясь прямо в Петербург. Толпа из пассажиров поезда и служащих обступали траурный вагон, когда появился и настоятель церкви, отправлявшийся вместе с нами по своим делам в Вильну. Отслужить перед отъездом литию оказалось неудобным, и священник один поднялся в траурный вагон, тихо помолился над гробом и, отдав усопшему земной поклон, приложился к прикрепленному на гробе образу Христа, которому Тургенев посвятил одно из лучших своих «Стихотворений в прозе». <…>

В седьмом часу вечера мы подъезжали к Динабургу. Было уже совсем темно; на платформе станции нас ожидала и встретила густая толпа народу, далеко превышавшая ту, какую мы нашли в Вильне; ко мне обратился городской голова с просьбою дать возможность городскому обществу, прибывшему на станцию издалека, поклониться гробу; литии не успели отслужить и здесь. <…>

От Динабурга началось ночное время поездки, сопровождаемой холодным дождем и ветром. <…>

К Гатчине мы подъехали около 9 ч. утра: вся платформа была густо заставлена народом. <…> На последней, Александровской станции, у Царского Села, мы оставались целых восемь минут. Там я успел прикрепить к внешней стороне вагона венок, по которому на петербургской станции распорядители могли бы издалека отличить траурный вагон от багажных вагонов, между которыми он помещался, и таким образом направиться прямо туда, куда следовало.

Во вторник, 27 сентября, утром в 10 ч. 20 м. – нормальное время прибытия заграничного пассажирского поезда – траурный вагон вошел на станцию. Вся левая платформа, у которой остановился поезд, была очищена от публики, а на правой помещалось духовенство и небольшая группа лиц, допущенных распорядителями похоронной комиссии, так что, при громадном пространстве платформы, и правая сторона казалась почти пустою. Не прошло и минуты, как траурный вагон был отстегнут от прочих вагонов и после небольшого маневра перешел на другие рельсы; машина дала задний ход, и мы подошли вплотную к противоположной платформе. Началась торжественная лития – третья в это утро, затем были вынуты из вагона все венки, перенесен гроб и уставлен на катафалке; около 11 часов утра тронулась в стройном порядке печальная процессия, ярко освещенная неожиданно появившимся в этот день солнцем, – в последний путь, далеким началом которого была, за неделю перед тем, процессия в Париже.

Алексей Федорович Кони:

Следование праха Тургенева по России, очевидно, очень тревожило министра внутренних дел – графа Д. А. Толстого и директора департамента полиции – Плеве, и они принимали меры, чтобы свести к minimum’у предполагаемые многолюдные встречи поезда с гробом на станциях железной дороги и устранить служение при этом панихид и литий. По этому поводу был оживленный обмен телеграмм с местными губернаторами, которым предлагалось «воздействовать» на учреждения и отдельных лиц, желавших почтить память покойного депутациями и надгробными словами. <…>

В Петербурге были сделаны многие распоряжения со стороны высшей администрации и градоначальника, вызвавшие раболепные похвалы в некоторых газетах, – распоряжения, в которых, за мерами для соблюдения уличного порядка, чувствовалось ожидание каких-то беспорядков с политической окраской. Были мобилизованы большие отряды явных и тайных агентов для участия в процессии и назначен усиленный наряд полиции на кладбище, на которое с утра погребения уже никто не допускался, – и заготовлен «на случай потребности» полицейский резерв. На могиле были допущены лишь те речи, которые предварительно «будут заявлены» градоначальнику. Последний, в лице Грессера, пропустил мимо себя всю процессию, сидя с решительным и властным видом на коне, на пересечении Загородного проспекта и Гороховой ул., а затем проехал на кладбище, где оставался до самого конца, предложив затем публике расходиться. Еще ранее он, очевидно, вовсе не разделяя взглядов Эдмонда Абу на роль и значение творца «Записок охотника» в великом деле освобождения крестьян, распорядился снять с венка, привезенного князем Бебутовым от тифлисской Городской думы, укрепленный на нем обрывок цепи, а самого Бебутова выслать из Петербурга. Несмотря на все это, прием гроба в Петербурге и следование его на Волково кладбище представляли необычные зрелища по своей красоте, величавому характеру и полнейшему, добровольному и единодушному соблюдению порядка. Непрерывная цепь 176-ти депутаций от литературы, от газет и журналов, ученых, просветительных и художественных обществ и учреждений, от учебных заведений, от земств, сибиряков, поляков и болгар заняла пространство в несколько верст, привлекая сочувственное и нередко растроганное внимание громадной публики, запрудившей тротуары, – несомыми депутациями изящными, великолепными венками и хоругвями с многозначительными надписями. Так, был венок «Автору „Муму“» от общества покровительства животным; венок с повторением слов, сказанных больным Тургеневым художнику Боголюбову: «Живите и любите людей, как я их любил», от товарищества передвижных выставок; венок с надписью «Любовь сильнее смерти» от педагогических женских курсов. Особенно выделялся венок с надписью «Незабвенному учителю правды и нравственной красоты» от Петербургского юридического общества… Депутация от драматических курсов любителей сценического искусства принесла огромную лиру из свежих цветов с порванными серебряными струнами.

Лидия Филипповна Нелидова:

Последнее время много писали о торжественности и великолепии его похорон. Мне пришлось присутствовать на них в депутации «Общества любителей российской словесности», с которой я и поехала в Петербург.

Я была сильно огорчена и чувствовала вполне, какая это потеря для России, для литературы и лично для меня. Мне хотелось, чтобы все было в соответствии с этим моим настроением – а этого не было и не могло, конечно, быть, быть в многотысячной толпе.

Поделиться с друзьями: