Твёрдость по Бринеллю
Шрифт:
Лежа в луже крови, с пузырем льда на животе, два часа она дожидалась, пока ей приготовят место в палате; наконец ей принесли чистую рубашку, дали переодеться, помогли перебраться с каталки на кровать, и она откинулась на подушку, заново вспоминая недавние свои роды, недавние страхи.
Вдруг она услышала всхлипы и тут только обнаружила, что в палате она не одна — напротив нее, на такой же кровати, отвернувшись к стене, тихо плакала женщина. Маша, глядя на нее с удивлением, умиротворенно спросила:
— Ты чего?
Женщина всхлипнула, высморкалась в пеленку; ответила не сразу:
— Девочку я мертвую родила, не спасли…
У Маши внутри все похолодело: как это мертвую? Ходить, ходить с животом, а потом — мертвую?
Женщина тяжело молчала. Как помочь такому горю, Маша не знала.
— Это первый ребенок у меня был… А мне уж тридцать два. Не везет мне — семь выкидышей подряд, первый раз до конца доносила, и вот…
Маруся смотрела на соседку с жалостью. Потом не удержалась, похвасталась:
— Я тоже девочку родила, — и с опаской посмотрела на женщину. Та снова громко завсхлипывала, потом, немного успокоившись, сквозь слезы взглянула на Машу внимательней.
— Да ты хоть замужем ли? Смотрю, молодая больно.
Маша потупилась, покачала головой отрицательно.
— Так… слушай, зачем тебе ребенок? Небось, мамка поедом ест? Небось, и не работаешь еще, кто же содержать будет?.. Знаешь, что… — глаза женщины дико загорелись. — Отдай его мне! — Она привскочила на кровати. — Ты молодая, родишь еще, а сейчас он тебе — обуза, ну куда ты с ним — сама еще ребенок! Отдай, здесь, в больнице, все и оформим, ей у меня хорошо будет. Ладно? Хорошо? Только не корми ее сейчас, когда принесут, откажись от кормления сразу, а?..
Возбужденная, она села на кровати и, блестя глазами, с надеждой смотрела на Марусю.
Маша ушам не верила: как это — своего ребенка отдать? Вот так, своего — и чужому?
— Ты что, с ума сошла, — отмахнулась она. Но вдруг мелькнула мысль: ведь если отдать, тогда никто не узнает, что она… Маша задумалась, кусая ногти.
— Решайся, и тебе хорошо, и мне тоже, — уговаривала соседка, видя ее колебания.
"А что, ведь так, пожалуй, лучше будет…" — теплилось решение у Маруси.
На другое утро к ней впервые принесли дочку — никуда не потерялась. Соседка из своего угла умоляюще смотрела на Марусю: "Откажись!" Сестра подала ребенка в руки и вышла из палаты. Маша с испугом смотрела на незнакомое красное, курносое личико с припухшими щелками вместо глаз — настоящее, не кукольное; ощутила, как что-то живое напряглось, изогнулось под одеяльцем, и… руки ее сами высвободили набухшую грудь из рубашки и неумело сунули твердый сосок в ротик спящего ребенка. Он шевельнулся, приоткрыл ротик и, облепив губами сосок, начал жадно сосать то, чего в груди еще не было…
— Гляди-ко — сосет, сосет, и кто ее научил, гляди-ко, гляди, — восторженно зашептала Маша соседке. — И нос есть, и бровки, и все настоящее — вот… И на меня похожа! Ой! — она тихо захохотала. — Она такая хорошенькая… — Маша оторвала взгляд от личика дочки и виновато посмотрела на соседку. Та неотрывно наблюдала, как сосет ребенок. При словах Маши лицо ее сморщилось, она закрыла глаза рукой и выбежала из палаты… Да, с той минуты, как ребенок начал сосать, Маша уже твердо знала, что никому и никогда она свое дитя не отдаст, пусть хоть грянут громы небесные и камни с неба повалятся.
Через два дня Марусе в палату принесли письмо. Она взяла его недоверчиво — долго не могла понять, от кого оно, как ее нашло, кто о ней мог думать в этот момент; наконец узнала на конверте корявый почерк матери и распечатала письмо.
Мать писала на адрес больницы и просила главного врача отправить ее глупую дочь домой, в деревню, где она ей все волосы на голове выдерет, но ребенку пропасть не даст: ребенок не виноват.
Маша прочитала, обрадовалась — и заплакала, снова перечитала эти строки и вдруг поняла, что у нее есть дом, где ее ждут и где пропасть не дадут. В ней забрезжила надежда на окончание ее мытарств… Что ж, в деревне сейчас каждый может ткнуть ей в глаза ее позором, но ребенка-то у нее никто не отнимет, и к тому же она будет дома, дома!
Выписавшись вскоре из больницы, она отправилась с ребенком прямо на пристань, а там, дождавшись теплохода, с замиранием сердца ступила на его железную палубу — как будто ступила на родную землю…
Ранним утром теплоход подошел к грубо сколоченной деревянной пристани, за которой, на угоре, возвышались до боли знакомые силуэты церкви и колокольни. Несмотря на ранний час, на пристани, опершись на перила, стояли любопытные пацаны и женки, встречающие теплоход "из города". Маша, обхватив покрепче ребенка и опустив глаза, заспешила мимо них на берег. Возгласы удивления подстегивали ее — "нашлась пропажа, да с приплодом", — ее узнавали, таращились, начинали обсуждать.
Угором она прошла вдоль деревни до сельсовета, взошла с бьющимся сердцем на высокое крыльцо, темными сенями прошла к материной каморке. Дверь была полуоткрыта. Потянув ее на себя, Маша переступила порог. Мать она увидела лежащей на кровати одетой, лицом вниз. "Пьяная заснула", — подумала Маруся с неожиданным приливом нежности. Но, подойдя ближе, она увидела, что мать лежит как-то неловко: рука отброшена в сторону под странным углом, ноги в ступнях вывернуты, на шее глубокий порез с развалившимися краями… Взвизгнув, Маруся отшатнулась, и тут увидела брошенный у кровати маленький топор, темнеющую бурым краем из-под кровати, запекшуюся лужу…
Обезумев от ужаса, чуть не выронив ребенка, Маруся бросилась вон, слетела вниз по ступеням, с нечеловеческим криком выскочила на улицу. Во дворе она налетела на председателя сельсовета Петра Ивановича, который шел на работу. Он схватил ее в охапку, встряхнул, посмотрел в ее обезумевшее лицо и, ничего не спросив, выпустил, бросился в дом, с опаской заглянул в каморку…
К сельсовету быстро стеклась толпа. Маша, сидя на завалинке с ребенком на руках, застланными мокром глазами смотрела, как из дома выносят на носилках недвижимую мать с раскинувшимися, свисающими с носилок ногами и руками, как кто-то в углу двора закапывает свернутое в узел окровавленное тряпье с кровати; слушала, как охают и причитают бабы, понося какого-то Давидка, который похаживал последнее время к сторожихе да и убил ее: "Он, кто же еще", — приревновав к какому-то заезжему забулдыге, по-звериному расправился с ней: ноги-руки вывернул, да на-последок саданул топором по башке — "да что ведь, далеко не уйдет, дома поди и спит, пьяница окаянный…"
Давидку, действительно, нашли дома и, заспанного, злого, еще не просохшего от ночной попойки, со скрученными за спиной руками, отправили теплоходом в город.
Старухи, что сновали мимо закаменевшей Маши, навели в каморке, где произошло убийство, кой-какой порядок, поприбрали, вымыли пол за покойником, и народ постепенно стал расходиться от сельсовета, стоящего на отшибе — мужики и женки, тревожно гудя, побрели по своим делам.
Маруся, поднявшись с завалинки, как чумная, побрела в дом, вошла в каморку, переложила ребенка с занемевших рук на сундук. "Мамушка… — заскулила, — что ж ты не дождалась меня, внучки своей не увидела, как же я без тебя, как же?.. Как мне быть одной?!." — беззвучно причитала она. Но быть надо было. Оглядевшись, она нашла на тарелке несколько ржаных калачей, со слезами погрызла засохшей последней материной стряпни, потом поставила чугунок с картошкой на очаг, а очаг разжечь забыла…