Творческая эволюция
Шрифт:
Он дан также в космогонии, подобной космогонии Спенсера, как дана в ней одновременно и материя. Нам показывают материю, повинующуюся законам, предметы и факты, связанные с другими предметами и фактами постоянными отношениями, сознание, приобретающее отпечаток этих отношений и законов, принимающее, таким образом, общую форму природы и складывающееся в интеллект. Но разве не очевидно, что, полагая предметы и факты, мы тем самым предполагаем уже существование интеллекта? Apriori, помимо всякой гипотезы о сущности материи, очевидно, что материальность тела не оканчивается там, где мы его осязаем. Тело присутствует везде, где ощутимо его влияние. К примеру, его сила притяжения, - если говорить только о ней, - проявляется на Солнце, на планетах, быть может, во всей Вселенной. Чем больше физика развивается, тем больше она сглаживает индивидуальность тел и даже частиц, на которые разложило их вначале научное воображение; тела и частицы стремятся раствориться во всеобщем взаимодействии. Наши восприятия скорее дают нам наброски нашего возможного действия на вещи, чем очертания самих вещей. Контуры, которые мы замечаем в предметах, обозначают лишь то, что мы можем в них затронуть и что можем изменить. Мы видим линии, пересекающие материю, но это те самые линии, по которым мы призваны двигаться. Контуры и пути обозначались по мере того, как готовилась действие сознания на материю, то есть, в сущности, по мере того, как складывался интеллект. Сомнительно, чтобы животные, созданные по иному плану, чем мы, - к примеру, моллюск или насекомое, - рассекали материю по тем же сочленениям. Нет даже необходимости в том, чтобы они делили ее на тела. Чтобы следовать указаниям инстинкта, вовсе необязательно воспринимать предметы, достаточно различать качества. Напротив, интеллект, даже в низшей его форме, устремится к тому, чтобы материя воздействовала на материю. Если с какой-нибудь стороны материя поддается делению на активные и пассивные элементы, или просто на отдельные и сосуществующие фрагменты, то сюда и направляет свой взгляд интеллект. И чем больше он будет заниматься делением, тем больше он развернет материю в пространстве в форме протяженности, расположенной рядом с протяженностью, - материю, которая, конечно, стремится к пространственности, но части которой все же еще находятся в состоянии взаимной сопричастности и взаимопроникновения. Таким образом, то же самое движение, которое побуждает дух складываться в интеллект, то есть в отчетливые понятия, приводит материю к делению на предметы, явно внешние по отношению друг к другу. Чем больше интеллектуализируется сознание, тем более пространственной становится материя. Стало быть, когда эволюционная философия представляет себе в пространстве материю, разделенную по тем же линиям, которым должно следовать наше действие, она тем самым уже заранее исходит из вполне готового интеллекта, происхождение которого она хотела установить.
Когда метафизика выводит a priori категории мысли, она предается работе того же рода, хотя более тонкой и более осознающей саму себя. Интеллект сжимают, сводят к его квинтэссенции, втискивают его в начало столь простое, что оно кажется пустым: из этого начала извлекают потом то, что было туда вложено потенциально. Таким путем, конечно, можно показать согласованность интеллекта с самим собой, определить его, дать его формулу, но отнюдь нельзя показать его генезис. Труд, предпринятый Фихте, хотя и более философский, чем труд Спенсера, ибо он больше считается с истинным порядком вещей, все лее ведет нас ненамного дальше последнего. Фихте берет мысль в состоянии концентрации и растягивает ее в реальность. Спенсер исходит из внешней реальности и сжимает ее в интеллект. Но в обоих случаях с самого начала берут интеллект готовым - сжатый или распустившийся, схваченный в нем самом путем непосредственного видения или отраженный путем рефлексии в природе, как в зеркале.
Согласие большинства философов в этом вопросе связано с тем, что они единодушны в утверждении единства природы и представляют себе это единство в абстрактной и геометрической форме. Они не видят и не хотят видеть разрыва между организованным и неорганизованным. Одни исходят из неорганического и, дополняя его им же самим, хотят воссоздать живое; другие полагают вначале жизнь и идут к неорганизованной материи путем умело направляемого decrescendo; но для тех и других в природе существуют только различия в степенях, - степени сложности в первой гипотезе, степени интенсивности во второй. Если принять этот принцип, интеллект становится столь же обширным, как и реальность, ибо неоспоримо, что все геометрическое в вещах полностью доступно человеческому интеллекту; а если существует полная непрерывность между геометрией и остальным, что и остальное также становится равно доступным для интеллекта, равно разумным. Таков постулат большинства философских систем. В этом нетрудно убедиться, сравнивая между собою учения, которые, по-видимому, не имеют никаких точек соприкосновения, никакой общей меры, как, скажем, учения Фихте и Спенсера, - два имени, наугад взятые нами для сопоставления.
В основе этих умозрений лежат, таким" образом, два убеждения, взаимосвязанные и друг друга дополняющие: что природа едина и что интеллект предназначен для того, чтобы охватить ее всю целиком. Так как предполагается, что познавательная способности коэкстенсивна совокупности опыта, то не может быть вопроса о происхождении этой способности. Ее берут данную и ею пользуются, как пользуются зрением, чтобы окинуть взглядом горизонт. Правда, существуют разногласия относительно ценности результата: по мщению одних, то, что охватывает интеллект, есть подлинная реальность, для других - это всего лишь иллюзия. Но, будь это иллюзией или реальностью, - то, что' постигает интеллект, считается совокупностью всего, что вообще может быть постигнуто.
Этим объясняется преувеличенное доверие философии к силам индивидуального духа. Будет ли она догматической или критической, довольствуется ли она относительностью нашего познания или стремится достичь абсолютного, философия является обычно творением одного философа - единым и всеобъемлющим впадением целого. Ее можно принять или отвергнуть.
Более скромной, и к тому же единственной, которая допускает дополнения и усовершенствования, является философия, предлагаемая нами. Человеческий интеллект, как мы его себе представляем, - это вовсю не тот интеллект, который показал нам Платон в своей аллегории пещеры. Он не должен ни наблюдать проходящие иллюзорные тени,-ни созерцать, оборачиваясь назад, ослепительное светило. У него есть другое дело. Впряженные, как волы земледельца, в тяжелую работу, мы чувствуем игру наших мускулов и суставов, тяжесть плуга и сопротивление почвы; действовать и сознавать себя действующим, войти в соприкосновение с реальностью и даже жить ею, но лишь в той мере, в какой она связана с выполняемым действием и вспахиваемой бороздой, - вот функция человеческого интеллекта. Но нас омывает благодетельная влага, в которой мы черпаем силы, чтобы работать и жить. Мы непрестанно вбираем что-то из океана жизни, в который погружены, и чувствуем, что наше существо или, по крайней мере, руководящий им интеллект, сформировались в этом океане как бы путем локального затвердения. Философия может быть только усилием к тому, чтобы вновь раствориться в целом. Интеллект, поглощаемый своим первоначалом, снова переживет в обратном порядке свой собственный генезис. Но такая работа не может осуществиться сразу; по необходимости она будет коллективной и постепенной. Она будет состоять в об мене впечатлениями, которые, поправляя друг друга и накладываясь одни на другие, приведут к тому, что человеческая природа в нас расширится и превзойдет саму себя.
Но этот метод встречает сопротивление самых косных привычек ума. Он тотчас внушает представление о порочном круге. Напрасно, говорят нам, вы утверждаете, что пойдете дальше интеллекта: как можете вы это сделать помимо самого интеллекта? Все, что есть авторитетного в вашем сознании, это только интеллект. Вы находитесь внутри вашей мысли и не выйдете из нее. Скажите, если угодно, что интеллект способен к прогрессу, что он будет видеть все более отчетливо во все большем числе вещей. Но не говорите, что можете показать его генезис, ибо вы сделаете это опять-таки с помощью того же интеллекта.
Таково возражение, естественно возникающее в уме. Но подобным рассуждением можно было бы так же доказать невозможность приобретения любой новой привычки. Сущность рассуждения и состоит в том, чтобы заключить нас в круг данного. Но действие разрывает круг. Если вы никогда не видели плавающего человека, вы мне скажете, быть может, что плавать невозможно, ибо, чтобы выучиться плавать, нужно с самого начала держаться на воде и, следовательно, уже уметь плавать. Рассуждение и вправду всегда будет приковывать меня к твердой земле. Но если я попросту, не боясь, брошусь в воду, то как-нибудь вначале продержусь на воде, отбиваясь от нее, и мало-помалу приспособлюсь к этой новой среде, научусь плавать. Точно так же в теории представляется чем-то нелепым желание познавать иначе, чем с помощью интеллекта; но если смело пойти на риск, то действие, быть может, разрубит узел, завязанный рассуждением, которому-никогда не удастся его развязать.
Риск будет к тому же казаться все меньше по мере того, как наша точка зрения станет завоевывать признание. Мы показали, что интеллект отделился от более обширной реальности, но между ними никогда не было полного разрыва. Вокруг мысли, оперирующей понятиями, сохраняется туманная дымка, напоминающая о происхождении этой мысли. Более того, мы еще сравнили бы интеллект с твердым ядром, образовавшимся путем конденсации. Это ядро не отличается радикально от окружающей его текучей среды. Она сможет поглотить его лишь потому, что оно создано из той же субстанции. Тот, кто бросается в воду, зная только сопротивление твердой земли, сразу же утонет, если не будет отбиваться от текучести новой среды; ему нужно хвататься за то, так сказать, твердое, что еще дает ему вода. Только при этом условии можно в конце концов приспособиться к неустойчивости текучего. То же самое относится и к нашей мысли, когда она решается сделать прыжок.
Но нужно, чтобы она его сделала, то есть покинула свою среду. Разум, рассуждая о своих силах, никогда не сумеет их расширить, хотя после того, как расширение произойдет, оно вовсе не покажется неразумным. Вы можете исполнить тысячи и тысячи вариаций на тему хождения, но не извлечете из этого правила для плавания. Войдите в воду, и когда вы научитесь плавать, то поймете, что механизм плавания связан с механизмом ходьбы. Первый служит продолжением второго, но второй не подключит вас к первому. Точно так же, как бы искусно ни оперировали вы механизмом интеллекта, вам никогда не удастся этим путем превзойти его. Вы получите нечто более сложное, но не высшее или даже просто отличающееся. Нужно применить насилие и актом воли вывести интеллект за его собственные пределы.
Порочный круг оказывается, таким образом, только видимостью. Но мы думаем, что любой другой философский метод сделает его реальным. Это мы и хотели бы кратко продемонстрировать, хотя бы лишь для доказательства того, что философия не может, не должна принимать отношений, установленных чистым интеллектуализмом между теорией познания и теорией познанного, между метафизикой и наукой.
На первый взгляд может показаться благоразумным предоставить исследование фактов позитивной науке. Физика и химия будут заниматься неорганизованной материей, биологические и психологические науки станут изучать проявления жизни. Задача философа тогда очерчивается точно. Он получает из рук ученого факты и законы, и, пытается ли он превзойти их, чтобы постичь глубинные причины, или считает невозможным идти так далеко, что и доказывает самим анализом научного познания, - в обоих случаях он испытывает к фактам и к отношениям, переданным ему наукой, такое почтение, какого требует нечто уже установленное. К этому познанию он приложит критику познавательной способности и, в случае необходимости, метафизику; что касается самого познания в его материальности, то он считает его делом науки, а не философии.
Но разве не очевидно, что это так называемое разделение труда приводит к тому, что все запутывается и смешивается? Метафизику или критику, право на создание которых философ оставляет за собою, он получает в готовом виде от позитивной науки, ибо они содержатся в ее описаниях и анализах, всю заботу о которых он предоставил ученому. Не желая с самого начала касаться фактической стороны вопросов, он оказывается вынужденным в вопросах принципиальных просто-напросто формулировать, в более точных выражениях, те неосознанные и, стало быть, необоснованные метафизику и критику, которые очерчиваются самим отношением науки к реальности. Не стоит обманываться внешней аналогией между вещами природными и человеческими. Мы здесь не в юридической области, где описание факта и суждение о факте - две вещи разные по той простой причине, что там над фактом и независимо от него существует изданный законодателем закон. Здесь же законы находятся внутри фактов и соответствуют тем линиям, по которым совершалось рассечение реального на отдельные факты. Нельзя описать вид предмета без предварительного суждения о его истинной природе и его организации. Форму нельзя полностью отделить от материи, и тот, кто сначала предоставил философ предупредить всякий конфликт между наукой и философией, жертвуют философией; но при этом не много выигрывает и наука. И, стремясь избежать мнимого порочного круга, то есть использования интеллекта с целью его же превзойти, попадают в весьма реальный круг, старательно отыскивая в метафизике единство, которое с самого начала было дано a priori, единство, принятое слепо, бессознательно, одним тем, что весь опыт был предоставлен науке, а вся реальность - чистому разуму.