Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Тысячелетняя пчела

Ярош Петер

Шрифт:

— Поедешь, чего бы мне это ни стоило! — сказал Мартин Пиханда.

Валент, с признательностью взглянув на отца, поворошил палкой жар — из огня вылетел сноп искр.

— Немецкий уже знаешь? — спросил Гадерпан.

— Немного! — улыбнулся Валент.

— Может, подучишь мою Гермину сейчас, на каникулах?

— Что ж, пожалуй!.. — Валент осекся и взглянул на отца. — Не знаю!

— Первое слово — дело, второе — пролетело! — рассмеялся Гадерпан. — Ну так как, подучишь ее немного? Не на даровщину, разумеется.

Мартин Пиханда едва заметно кивнул.

— Я готов, — сказал Валент.

— Наведайся, как только спуститесь с лугов, — Гадерпан встал, направляясь к коню. — Смотри не забудь! — сказал он еще раз Валенту и всем троим подал руку. Отвязал коня, вскочил в седло и умчался. Мужчины провожали его взглядом до тех пор, пока он не скрылся в орешнике. Потом примостились у огня.

— Ну как, учитель? — поддел Валента Само.

— Тоска зеленая! — сплюнул Валент в огонь.

— Не болтай! — одернул его отец. — Каждый ломаный грош пригодится.

— Хоть бы ломаных было поболе, — вздохнул Само. — Мы бы их как-нибудь подлатали, — умничал он.

— Спать, молодцы, спать! — приказал отец. — В два — подъем.

Все умолкли. Потом пошли укладываться в душистое сено.

15

Иной раз время словно замирает, земной шар перестает вертеться, и люди цепенеют в задумчивости, опершись об онемелый локоть на зеленом лугу в воскресный послеполуденный час, или о дерево в саду, или о стол, — всюду тишина, и ничего не происходит, ничего, совсем ничего. Человеку кажется, что в такие минуты, а может, всего лишь в отколотые осколки таких минут, никто не родился, никто не умер — вообще ничего не случилось. А иной раз — наоборот: всякая минута наполнена движением и переменой. И не только минута, но и осколки ее, а то и целые часы, дни, недели, месяцы, даже годы наполнены действием, и человек начинает думать, что он уж никогда не остановится, что вся эта суета погубит его и он испустит последний вздох, так и не сумев везде побывать, все увидеть и узнать, завершить то, что замыслил, и начать, что собирался начать… Вот и сейчас так: чего только не произошло на белом свете! Разумеется, и у наших героев тоже за короткий срок многое изменилось, началось и кончилось. Кристина помирилась с Матеем Сроком. Пожар чуть было не истребил часть села, но, к счастью, сгорели только пустой двор, гумно да мякинник. Покос кончился. Валент ретиво взялся учить дочь Гадерпана немецкому, а она его — бренчать на чувствах и на рояле. Ганка Коларова задыхалась от горя. Пекарь Шалбергер почил навеки, и так случилось, что его чуть было не запекли в заквашенном тесте. Само решил жениться и ушел с артелью каменщиков на приработки. Валент снова приступил к занятиям в гимназии. Сверх того — на носу две свадьбы, потому как и Кристина с Матеем Сроком стали заметно поторапливаться. Вернемся, однако, к отдельным событиям и хотя бы вскользь поведаем обо всем по порядку.

Кристина отправилась с лугов еще засветло, однако время уже клонилось к вечеру. С добрый час она шагала луговой тропинкой, и вдруг перед ней вырос Матей Срок. Она вздрогнула от неожиданности, потом улыбнулась. Улыбнулся и он.

— Косовище сломал, — сказал он. — Надо сходить домой за новым. Можно с тобой?

Кристина кивнула. Матей Срок взял ее за руку и слегка потянул чуть в сторону — где кустарник был погуще. Она не упиралась. Матей привлек ее к себе и горячо зашептал в самое ухо:

— Не вытерпел, так захотелось хоть прикоснуться к тебе. И косовище нарочно сломал, и жду тебя уже целый час! А смог бы и два, и до утра. Моя ты, моя!

В сладкой головокружительной истоме поддавалась ему Кристина и наконец отдалась совсем. Любовные стоны и вздохи пронизали густой орешник, с его стройными стволами и разлапистыми корнями. Лишь час спустя Кристина и Матей очнулись, спохватились и помчались домой. А ночью встретились снова. Стоило матери улечься, и крепко уснуть, Кристина тут же отворила окошко, и ражий Матей полез в него, да так нетерпеливо, что чуть избу не разворотил. В ту ночь они пообещали друг другу, что по осени непременно поженятся. И в ту же самую ночь стряслась нежданная беда. Около полуночи загорелся небольшой общинный мякинник — от него занялось полупустое общинное гумно и стойла для быков. В Кристининой комнатенке Матей Срок изнемогал от любви, а в это время на площади перед бычьим стойлом кричал и трубил сельский караульщик Петрец: «Пожар, пожар, пожар!» Перепуганные селяне нехотя вылезли из нагретых постелей и бросились на помощь старым пожарным — все вместе вытащили и включили насос. Сельский посыльный и глашатай Крохак с пастухом Моравцем, караульщиком Петрецем и скотником, отвязав четырех общинных быков, отвели их в безопасное место. Насос заработал, а люди — большей частью женщины, дети и старики — помогали тушить пожар ведрами. Время шло. Стояло безветрие, урон был невелик, к тому же с лугов прибежали первые косари. В два — в селе уже было полным-полно мужиков, кинувших на лугах косы, инструмент, еду, а многие и одежду — примчались в одном исподнем, босые. Около шести утра пожар потушили. Все были рады-радешеньки, что сгорели только общинные строения — их-то всем миром быстро отстроят. Корчмарю Гершу пришлось отворить корчму уже в половине седьмого. Народу навалило туда, будто закрылась ежегодная ярмарка. В этой невиданной суматохе и гаме Йозефу Надеру посчастливилось встретиться с Мартой, пригожей корчмаревой дочкой, то и дело спускавшейся в погреб за вином и палинкой. Там, между бочками, в полутьме и прохладе, в эти украденные минуты любви, они жадно отдавались негаданной близости, причитая над своей недолей… Сверху над ними трещал пол — это мужики, сжимая в мозолистых ладонях рюмки и выцеживая палинку до последней капли, отчаянно дубасили по нему ногами. И вдруг, откуда ни возьмись, на голодных мужиков свалился пекарь Шалбергер с полной корзиной рогаликов. Мужики подъели все подчистую и щедро заплатили. А вот на празднике, устроенном пожарниками, рогалики почти все растащили. Об этой истории тогда как-то не удалось рассказать. Все вертелась она в голове и на языке, да ее то и дело оттесняло что-то другое, более важное. Пекарь Шалбергер распродал в тот вечер две корзины рогаликов, а над третьей уснул. Тогда не только танцоры притомились, не только сонно замерцали карбидные лампы, но и старый Шалбергер уснул над третьей, початой уже корзиной рогаликов и едва в нее не свалился. Вокруг него мельтешили и стар и млад, и те, что побессовестней да понаглей, ухватили, хихикая, немало рогаликов. Один Биро Толький, железнодорожник и малоземельный крестьянин, подивился такой несправедливости. Остановившись над пекарем, покачал он головой и изрек незабвенную фразу: «Вот это еврей! Сам почивает, а рогалики убывают!» Он разбудил Шалбергера и, как бы совестясь за действия своих сограждан, сунул руку в карман и сказал: «Продай-ка мне дюжину, или лучше два!» Вполне вероятно, что о пекаре Шалбергере мы и в дальнейшем незаслуженно можем забыть — так расскажем лучше сразу, что с ним потом приключилось. Осенью, когда в селе готовились к очередной ярмарке, заквасил пекарь на пироги, рогалики и хлеб невиданную прорву теста. Затопил все пекарницы и печи. Тесто кисло, набухало, раздувалось. Старенький пекарь ходил вокруг — нарадоваться не мог. Трогал его, шлепал, поглаживал чуткими ладонями. Радовался. От радости сердце-то вдруг и лопнуло. Он вытаращил с перепугу глаза и, охнув, судорожно сдавил грудь — в толк не мог взять, что с ним творится. Он умирал, не в силах даже голос подать. Ниже и ниже клонился он над самой большой кадкой с тестом и, наконец, переломившись в поясе, свалился в нее. Квашня его обняла, поглотила, всосала, будто давнего своего любимчика. Спустя время заявилась в пекарню добросердечная, но строгая пекарева жена Сара. И видит: тесто взошло, пекарницы и печи растоплены, пора бы хлеба раскатывать, рогалики закручивать, пироги украшать — да вот мужа нет как нет. И даже двое подручных-начинашек куда-то запропастились. «Ах, шалбер старый и злосчастный! — Сара ломала руки над тестом. — Опять где-то задрыхнул, а то поди и нализался». Вышла она во двор, звала пекаря, искала в доме и поблизости, распаляясь все пуще, но найти его нигде не могла. Наконец заявились сорванцы-подручные. Сара наказала им тотчас заняться квашней. Подручные Павол и Рудольф, засучив рукава и начисто вымыв руки, взялись за работу. Перво-наперво захлопотали над тестом в самой большой кадке. Да вот дела: запуская в нее руки, все время натыкались на что-то твердое. Они переглядывались, диву давались и никак в толк взять не могли, что это еще за штуковины выдумал старый пекарь и замесил в тесто. «Ну пусть так, — решили они, — испечем все, что мастер наготовил». Вывалили они тесто из самой большой кади на огромную лопату и ну его месить, трепать, мять и залаживать самый здоровенный хлеб, какой еще в жизни не видывали. Когда хлеб вылепили и собрались было сажать его в самую большую пекарницу, тогда-то и выпросталась из теста Шалбергерова рука. Подмастерья хвать за руку — да и вытащили из теста покойного пекаря. «Фу-ты, черт! — ужаснулись оба, — эдак мы бы его в момент испекли». «А может, он хотел этого, — мозговал подручный Павол над телом покойного, — может, желал, чтоб его испекли?!» — «Не блажи, дурья башка!» — обрезал его подручный Рудольф. Обмыли они мастера и пошли тихонько поведать обо всем на ухо Саре. А Сара наказала им, закляла всеми клятвами, молила, просила никому о несчастье и словечком не обмолвиться. Они долго держали язык за зубами. До тех самых пор, пока в первый раз не упились. Тайной отягченные, измученные и истерзанные души не вынесли и раскололись всем на потеху…

Но тогда, сразу же после пожара, еще никто и представить не мог, как окончит свою столь полезную жизнь трудяга-пекарь. Мужики растащили у него рогалики, а он — пробудившись — как следует с ними выпил. Потчевание, однако, длилось недолго: к восьми в корчму стали заглядывать нетерпеливые женки и каждая своего мужика (или своих) вытягивала оттуда и заставляла воротиться на пожню. Но и покосу приходит конец. В тот год погода стояла, и крестьяне управились на верхних лугах за две недели. Скосили траву, высушили ее и свежим сенцом забили сенники. На сеновалах одуряюще пахло. Теперь, как никогда, на них сладко было полеживать и видеть сны. Однако же столь благостного роздыха мужики не дозволяли себе и стягивались на ближние луга. Женщинам полегчало. Разудалые девки вечерами все чаще выставляли на придомьях свои загорелые икры и плечи. Снова до поздней ночи звенел зазывной женский смех, дразнивший страждущих.

Валент начал заниматься с Герминой немецким. Однажды вечером прибежал к нему помещичий батрак с оповещением, что барышня готова и ждет. Валент тщательно умылся, причесался, побрызгался старыми духами. Спрыснул и подмышки выутюженного пиджака. Долго крутился перед псевдовеницейским зеркалом. Надушился так сильно, что самому стало тошно. Он снял пиджак и долго тряс его, вздымая воздух и все принюхиваясь. Когда запах по-ослаб, он снова оделся и тронулся в путь. Просторный господский дом встретил его неприветливо. С лаем кинулась к нему свора собак — того и гляди вцепятся в брюки с заглаженными складками — такими, что об них и порезаться можно, — да, на счастье, выбежала служанка. Ввела его в залу с роялем, на котором Гермина наигрывала какие-то неблагозвучные прелюдии. Служанка убежала, а Валент нерешительно мялся в дверях. Пока Гермина доигрывала незнакомое сочинение, Валент нервически поправлял на шее большой в крапинку бант и манжеты на руках: за каникулы он, видать, поотвык от всех этих модных затей. Остановил взгляд на девушке. Единственной дочери мелкого помещика Гадерпана могло быть лет шестнадцать. С тех пор как Валент в последний раз видел ее, она ничуть не выросла. То была маленькая женщина, лицом и всем обликом походившая на свою мать Валику. Большую часть не очень красивого лица прикрывали пышные волосы, но сутуловатую, едва ли не горбатую спину ничем нельзя было прикрыть. Зато глаза были живые, взгляд пытливый, лицо выражало подозрение и недоверчивость. Кончив играть, она поднялась и остановилась возле рояля. С минуту пристально смотрела на Валента, потом подошла к нему и протянула руку.

— Ты влюблен? — спросила.

— Я? — растерялся Валент.

— Ты! — упорствовала она.

— Нет! — вспыхнул Валент и, нахмурившись, непроизвольно по-мужски выпятил грудь. — А ты?

— И я нет! — отрезала она и добавила уже мягче: — Но хотелось бы.

Она подошла к столику, взяла с него несколько

книжек и протянула Валенту. Он бегло их проглядел… Все

это были учебники немецкой грамматики и разговорники.

— Подойдут? — спросила Гермина.

— Вполне! — ответил он.

— С чего начнем?

— С разговорной речи.

— Хорошо, — согласилась она, — но пусть это будет разговор о любви.

— Не возражаю, — с готовностью кивнул Валент.

— Так сядем же! — Гермина потянула нерешительного Валента за руку и усадила в кресло. — Ты научишь меня говорить по-немецки, а я тебя играть на рояле… Согласен?

Он не ответил, только кивнул.

И вот, стало быть, они говорили по-немецки о любви, и Гермина делала первые успехи. Однако, освободившись через два часа от ее навязчивого общества, Валент почувствовал себя наверху блаженства. Странная девушка, думал он, уродлива, некрасива, но в ней есть что-то необычное, даже притягательное. Сама же навязывается, но тут же оскорбляет, а минутой позже снова пристает и снова отступает. В ней словно две женщины: уродливая, та, что перед главами, и красивая — ее не видишь, а только чувствуешь.

Кто знает, как долго бы размышлял Валент в таком же духе и до чего бы додумался, кабы мысли его не спугнула Ганка Коларова. Выскочив неведомо откуда, загородила дорогу. Он почти испугался, так неожиданно она предстала перед ним.

— Ганка! — ахнул он.

— Ты уже не любишь меня! — расплакалась девушка.

— Я? — удивился Валент. — С чего ты взяла?

— Я все знаю! Гермину учишь немецкому!

— Ну и что! Заработаю сколько-то крейцеров…

— И завтра туда пойдешь?

— Пойми, Ганка, дорогая, я обещал. — Валент схватил Ганку за руку, привлек к себе. — Ты же хорошо знаешь, что мне каждый грош кстати. Мне легче будет учиться, поверь мне…

— Ну ладно! — уступила наконец Ганка и попыталась улыбнуться. А потом опять разрюмилась на груди у Валента.

Вот, собственно, и все. Валент до конца каникул учил Гермину говорить о любви по-немецки, а Ганка каждый вечер поджидала его в загуменье, словно всякий раз хотела поскорей изгнать из его мыслей Герминин образ. Она обнимала его, льнула к нему, словно хотела вытеснить или отогнать от него любое воспоминание о Гермине, стереть любой след, оставшийся от нее, — запах, дыхание, пушинку, заблудшую веснушку… Она отдавалась Валенту каждый день на затерянной лужайке промеж гумен, отдавалась ему со страстью и негой, вся без остатка, словно хотела вобрать его в себя, завладеть им навеки. Валент только теперь по-настоящему влюбился. Пьянящая сладость любви так его охмеляла, что в конце каникул ему тяжко было и думать об отъезде в кежмарскую гимназию… Но время подвигалось вперед. Время стирает поступки, иногда побуждает к ним. Получив от Гадерпана тридцать гульденов, Валент простился со всеми и отбыл учиться. Он не хотел, чтобы его провожали, и поступил мудро. Уже за околицей у него от печали так сжалось сердце, что выступили слезы. Устыдившись, он торопливо утер их. Вернись он сейчас, то остался бы навсегда. Но он поборол в себе зовущие и приманчивые путы родины, повернулся и пошел. Именно в эту минуту отчий дом на-половину потерял его…

Поделиться с друзьями: