У каждого своя война
Шрифт:
«Скотина я, скотина, — твердил про себя Робка, — ни разу не зашел к ним, скотина!» Он клял себя на чем свет стоит, и стыд жег все внутри нестерпимо. Вдруг всплыло в памяти лицо Милки, искаженное гневом и обидой, и он услышал ее презрительный голос: «Дешевка!» Как же он смог так быстро все забыть? Никогда больше не будет у него такой любви... никогда больше не встретит такую девушку. И вновь в ушах Робки зазвучал ее голос, когда она спрашивала ночью, лежа с ним в постели, спрашивала удивленно, с замиранием сердца: «А я правда красивая? Правда?» Как же он мог так быстро все забыть? Прогулки по замоскворецким переулкам... танцы во дворе под радиолу... поездки на речном трамвае по вечерней Москве-реке. Как они целовались на ветру на палубе. Под ногами дрожала металлическая палуба, по черной воде бежали искрящиеся желтые дорожки от фонарей, и в парке культуры и отдыха крутилось светящееся «чертово колесо», гремела музыка, а над танцплощадкой висели гирлянды разноцветных лампочек. Играл духовой оркестр. Ах, куда вы нынче подевались, духовые оркестры?! Пляшут, кричат и дергаются диск-жокеи, мигают фонари, плывет, клубится пиротехнический туман, взвизгивает шевелящаяся плотная масса танцующих, и каждый танцует в основном сам с собой... Сам с собой... Эй, блатари всех времен и народов, блатари огромной страны, слушайте сюда! Послушайте Робку Крохина — шпану замоскворецкую, — выросшего в коммуналке и во дворах-подворотнях, дравшегося напропалую, но всегда за справедливость, как и все его кореша, никогда не бившего лежачего, но всегда таскавшего в кармане ножичек или кастет. Ах, послевоенная безотцовщина, сколько породила ты буйных головушек, пошедших по лихой дороге тюрем и лагерей, и сколько вышло из этой безотцовщины врачей и физиков, математиков, архитекторов, биологов, художников и писателей — гордости моего народа! Каждой твари по паре! Наверное, любому новому поколению его юность кажется самой необыкновенной и знаменательной, времена, на которые пришлась эта юность, — самыми удивительными, неповторимыми и замечательными. И оно право! Но все же ни одни времена не сравнятся с теми, послевоенными, страшными, нищими и голодными, угрюмыми и в то же время радостными и гордыми, потому что совсем недавно отгремела жуткая война, унесшая десятки миллионов жизней, искалечившая десятки миллионов судеб, и все же, все же эти изголодавшиеся, нищие люди, жившие в трущобах, в тесноте, каторжно работавшие, гордо несли свои головы и на всех поглядывали свысока. Потому что они были — победители. Правы ли они в этой своей гордости и заносчивости — бог разберет! Это была гордыня нищих людей, у которых последние крохи забирало кровожадное советское государство. Наверное, такая гордыня простительна. Что у них еще оставалось? Пусть мы разутые и раздетые, голодные и холодные, но мы — победили…
Робка шел, покачиваясь, из переулка в переулок и мычал, стиснув зубы, от обиды и злости на самого себя. Он не заметил, как дошел до своего двора, прошел через арку и вдруг остановился, сжав кулаки, и заорал так, что во многих окнах появились любопытные лица:
– Мила-а-а-а!
Ребята, игравшие в карты за столом под навесом, насторожились.
– Это Робка чего-то чудит... — сказал Карамор.
– Поддавши, что ли?
– Похоже на то…
– Ты чего, Роба?! — позвал Карамор. — Двигай к нам!
Робка немного пришел в себя, увидел в полумраке кучку ребят, сидевших за столом, медленно подошел, плюхнулся на лавку рядом с Карамором, спросил пьяноватым голосом:
– Во что сражаетесь?
– В очко, ха! Дать карточку?
– Не-е... — Робка порылся в карманах, выгреб деньги, бросил их на стол — мятые десятки и пятерки, произнес нетвердо: — Слетай кто-нибудь... Пить будем…
– Давай, быстро! — Карамор кивнул белобрысому пареньку: — На цирлах! Одна нога здесь, другая — там! Паренек собрал со стола деньги и мигом исчез из-за стола.
– Роба, а тебя тут клевая телка дожидается, — сказал Карамор.
– П-почему меня?
– Подходила, спрашивала.
– Где?
– А вон у подъезда стоит, — показал рукой Карамор.
Робка пригляделся и в наплывающих сумерках увидел у подъезда девичью фигуру, черноволосую, в белой блузке и черной шерстяной кофточке, в черных туфлях-лодочках. Кто такая, Робка не узнал, да и лицо расплывалось перед пьяными глазами.
– Ну-ка, ну-ка... — пробормотал он, выбираясь из-за стола и нетвердыми шагами направляясь к подъезду.
– Пузыри принесут, тебя ждать? — спросил вслед Карамор.
– Ждите! — Робка пересек двор, и девушка, почувствовав, видимо, что это идет тот, кого она ждала, направилась навстречу.
Она остановилась, и Робка застыл перед ней, смотрел и не мог припомнить, кто ж это такая?
– Я Настя, — сказала девушка. — Нас Боря знакомил. Не помните?
– A-а, вспомнил! — расплылся в улыбке Робка. — Правильно, Настя. А где же брательник?
– Мне нужно с вами поговорить, — твердо и серьезно сказала Настя и поправилась, перейдя на «ты»: — Мне очень нужно с тобой поговорить.
– Что-нибудь случилось? — Робка несколько протрезвел.
– Случилось.
– Что-нибудь с Борькой? — Робка уже с тревогой смотрел на нее.
– Может, отойдем куда-нибудь? — Она огляделась вокруг. — Может, погуляем? Я не могу так говорить…
– Ну пошли... — Робка развернулся и первым двинулся через двор к арке, на ходу помахал ребятам рукой, крикнул: — Я сейчас!
Они вышли из арки и медленно пошли по переулку.
Волнуясь и сбиваясь, Настя рассказала ему печальную историю, которую, в общем-то, рано или поздно следовало ожидать. Настя часто замолкала, потому что слезы мешали ей говорить, и она глотала их, а голос и губы у нее дрожали, да и всю Настю временами пронизывала дрожь. История, в сущности, приключилась банальная.
Они с Борькой приехали в Гагры и стали отдыхать. Сняли комнату у пожилой татарки в доме на горе, ходили по утрам на пляж загорать, завтракали и обедали у одного армянина, державшего полуподвальную хинкальню. Все шло хорошо, и Настя впервые за много лет была радостной, веселой и улыбчивой. Море настолько ее поразило, что она даже по ночам тихо уходила из дома и бежала к берегу, подолгу просиживала на холодных камнях, глядя на лунную дорожку, освещавшую дышащую бездну.
Налетал порывами холодный ветер, в черной глубине что-то или кто-то могуче протяжно вздыхал, словно бесконечная тоска переполняла это гигантское существо.
Она сидела, слушала и всей грудью вдыхала эту вечную тоску. Тихий прибой шуршал, накатывался, гремел галькой. Ревнивый Борька однажды проснулся и не обнаружил рядом с собой Настю. Он ничего ей не сказал, но стал спать чутко и через несколько дней проснулся, когда Настя почти бесшумно выскользнула из постели и пошла из дома. Борька пошел за ней следом, прихватив с собой финку. Каково же было его удивление, когда он увидел, что Настя пришла на пустынный пляж, села на камешек и стала смотреть в черную тьму. И будто окаменела. Борька долго ждал, прячась на откосе за сосной, потом спустился на пляж, подошел. Настя, услышав шаги, испугалась, вскочила. Борька подошел, долго смотрел на нее, спросил:
– Ты че, Настя, совсем сдурела? Че ты тут делаешь?
– На море смотрю... слушаю, -- виновато проговорила Настя.
– Чего-чего? — искренне удивился Борька.
– Море слушаю... — смущаясь, объяснила Настя. — Там словно кто-то живой дышит. Ты вот послушай…
И они сели рядом, стали слушать. Борька молчал, сидел неподвижно. Море тяжко вздыхало, бежала по мелкой ряби, ломалась зеленая лунная дорожка, похрюкивала, шуршала в пене прибоя галька, и ощущение вечной, непреходящей жизни налетало на них с порывами ветра, с этими тяжкими вздохами. Борька вдруг обнял Настю и прижал к себе. Так и сидели они, внимая и впитывая.
– Он после этого даже больше любить меня стал, — рассказывала Настя. — Я это сердцем чувствовала, не веришь?
– Да ты рассказывай, что стряслось, — ответил Робка. — Начала так издалека, что конца не видно.
– Да что конец... что конец? — Губы у нее опять задрожали, она проглотила слезы. — Мы так хорошо жили, что мне даже страшно становилось. Не может же все время так хорошо быть, думаю, что-то плохое обязательно должно случиться... А он такой замечательный все время был, ну просто на себя не похож.
И не пил совсем. Говорил, курить брошу. Говорил, давай здесь всегда жить? На кой черт нам эта Москва — большая деревня. Купим дом, прямо на берегу моря, тут, говорит, продаются, я разнюхал, и будем жить.
Я спрашиваю, на какие деньги, Боря? А он смеется, в Москву приедем, я магазин подломлю в последний раз — на все хватит, и на дом, и на прожитье... Ох, Роба, Роба... — Она замолчала, прикусив губу, и в глазах у нее блеснули слезы.
– Да ты рассказывай, рассказывай…
Как она ждала чего-то плохого, так и случилось.