У подножия горбатой горы
Шрифт:
Борька засветился уже на второй день. Английскому его учили еще с детского сада, и, пока полкласса дружно ревело "Whatisyourname?"[3], он выделился, неосторожно брякнув что–то свое. Училка заговорила с ним по–английски, и Борька степенно ответил: "Yes, I'vebeenlearningEnglishforsomeyears"[4]. Класс затаив дыхание следил за продолжением, но Борька не сбивался и шпарил по–аглицки не хуже училки.
– Ну, ты, англичанка!
Следующим уроком была физкультура, и в остро пахшей мальчишеским потом раздевалке Генка, едва достававший Борьке до носа, плюнул на затертый линолеум, из–под которого проступала елочка паркета, и презрительно поддал ногой старый борькин портфель. Борька двинул ногой по генкиному – и они вот–вот бы сцепились, но в этот момент появился физрук, и все бросились врассыпную – в шестьдесят девятом школьники еще боялись учителей. Ребятня высыпала на утрамбованный гравием школьный стадион с облупившимися баскетбольными щитами и ржавыми футбольными воротами.
На физ–ре про Борьку на время забыли. Пожилой лысоватый физрук Викентий Витальевич по прозвищу "Ви–Ви" со значением рассказывал про нормы ГТО, золотые и серебряные значки, про спортивную славу и почет, про разряды и нормы мастеров спорта, про известных спортсменов из их школы. А потом он с места в карьер погнал всех бегом по пылящей под ногами дорожке вокруг школьного стадиона. После обязательных двух кругов все должны были по очереди прыгать в яму с песком.
Вот тут–то и появилась новая мишень – Санька Седых, худенький застенчивый черноволосый мальчик, пятый год посещающий балетный класс Большого Театра. Все прыгали в длину как надо: близко и подальше, падали в песок, вдруг останавливались перед ямой при разбеге, а Санька отличился: разбежавшись, он, как его и учили в балетном классе, выдал безупречный шпагат. Поначалу никто не смеялся; Ви–Ви пристально посмотрел на Саньку и велел повторить прыжок. Санька повторил, но балетная привычка снова взяла свое – он отталкивался от деревянного бруса и парил в шпагате над ямой с песком. Физрук подошел к нему и объяснил: "Седых, приземляйся на обои ноги, как все, тут тебе не балет, здесь тебе ГТО сдавать". Красный, как пионерское знамя, Санька прыгнул в третий раз, но многолетняя балетная тренировка опять победила – его мышцы не смогли отказаться от автоматизма заученных движений и снова выдали балетный шпагат. На этот раз класс ему не простил, девочки хихикали и шушукались, мальчишки свистели, корчили рожи и показывали пальцами.
– Балерина! Балерина!– восторженно вопил все тот же Генка.
Потный от смущения Санька, вытряхивая песок из кед, пристроился с краю, как раз за Борькой. На четвертом уроке, второго сентября шестьдесят девятого года, на математике, англичанка и балерина сели за парту вместе, и просидели вместе еще четыре года, пока Борька не уехал в Израиль.
В пятом "А" классе среди сорока двух учеников было всего-навсего семь Александров, плативших дань популярности своего имени. Их звали: Сашка, Шурик, Алик, Санька, Рыжий, Голый и Кузя. Кузя был Кузин, Голый – Голощапов, рыжий был действительно веснушчато–рыжим. Саша Седых, вопреки здравому смыслу, прозывался не Седым, а попросту Санькой. Борис у них в классе был только один и прозывался Борькой. Сидели они с Саньком на предпоследней парте у стены. Для отличника Борьки четверка была равносильна двойке, и Санек постоянно пользовался правом лучшего друга чтобы списать домашнюю работу. Борька Беркман не только сам получал пятерки, но и не жидился и давал содрать всем пацанам из класса, кто ни попросит, но только после Саньки Седых, дружба есть дружба.
После уроков они почти не виделись: Санька раза три–четыре в неделю ездил в Большой на свой балет, их стали занимать в спектаклях, еще и платили родителям в сезон рублей по пятьдесят в месяц, что было очень даже неплохо. Со спектаклей Санька возвращался домой заполночь, потом засыпал за партой, так что Борьке приходилось толкать его в бок. О том, чтобы готовить уроки дома, нечего было и думать. Санькин отец был военным, недавно получившим капитанскую звездочку, постоянно пропадавшим на каких–то дальних объектах, а мать служила приемщицей в прачечной. Карманных денег не было ни у Саньки, ни у Борьки, но почему–то в школе считали, что Борька – из богатой семьи. Причиной тому, конечно же, служил кооперативный дом, гордость борькиной мамы. Борька подозревал, что в его собственной семье денег еще меньше, чем в Санькиной – его отец работал инженером на кафедре МИСИ, куда прибился после окончания того же института, был специалистом по водопроводу и канализации, а мать после родов с большим трудом закончила лишь третий курс, сидела с Борькой и к учебе уже не вернулась. Отцу удалось пристроить ее лаборанткой туда же в МИСИ. Они ютились в коммунальной квартире на Сретенке, в одной комнате, пока не купили кооперативную двушку. Отец каждое лето выезжал на пару месяцев со стройотрядами, привозил хоть какие–то деньги, а так подрабатывал рефератами, случайными переводами. Мать часто ночами чертила студентам курсовые и дипломы.
Для Саньки святым был балет, для Борьки – английский и математика, на что денег не жалели. В Большом, когда начались спектакли, поставили условие: без троек в школе. Неизвестно, что делал бы Санька без Борьки, у которого можно списать, который не оставит в беде и подскажет на контрольной.
Санькина мать только что не молилась на Борьку, ее старший сын, Серега, из троек не вылезал и в итоге загремел из восьмого класса в ПТУ, а Саньку она тянула как могла, но не могла помочь ему с уроками. Помогал Борька, давал списать. Сдавать белье в прачечную поручали Борьке, мать заполняла длинные узкие папиросной бумаги бланки, тщательно складывала белье метками наружу на один угол, чтобы приемщицы не ругались, проверяя метки. Если что–то терялось, они были материально ответственные. Борька, пока не подрос, понимал это так: постельное белье сделано из материала, вот они и ответственные за этот самый материал. А потом выяснилось, что материально ответственный – это что–то плохое, как болезнь. Матери вдруг предложили на кафедре прибавку в пятнадцать рублей, только с условием: материально ответственная, а отец прямо взвился и закричал:
– Не смей даже думать об этом!! Я лучше с переводами спать по ночам не буду, чем тебе передачи носить.
Отец оказался прав. Другая лаборантка польстилась на полтора червонца, так на нее все аферы и повесили. До передач дело не дошло – судья просекла, в чем дело. Но в МИСИ ее не восстановили.
В прачечном приемном пункте работали три женщины: одна на приеме, другая на выдаче, третья – выходная. Борька всегда выяснял у Санька, когда и где работает его мать, но потом понял, что ему нечего волноваться. Санькина мама, завидя Борьку, расцветала – прием не прием, выдача не выдача, она хватала борькины квитанции и, бросив обалдевшего клиента, делала все без очереди да и без проверки. Метки у них всегда были пришиты насмерть, не оторвешь, и всегда вовремя заменялись на новые. Борька тогда еще не знал такого слова "VIP", но уже догадался, что по знакомству оно сподручнее. В классе к Борьке тоже относились неплохо: хоть и отличник, но на первой парте не сидит, и списывать дает, и подскажет, когда припечет.
* * *
Санька, как оказалось, благодаря брату Сереге знал о сексе гораздо больше Борьки. Зимой семидесятого с Борькой в первый раз случилось то, что случается с каждым пацаном в его годы: как–то ночью привиделась во сне одноклассница Светка Курехина, и трусы заполнила теплая и липкая жидкость. Извержение, казалось, никогда не кончится, он пытался зажать его руками, но жидкость все равно толчками пробивалась сквозь пальцы. Спросонья он не понимал, что случилось, но чувствовал, что это что–то позорное, что надо утаить, чего надо стыдиться. Он несколько дней ходил, как в воду опущенный, боялся взглянуть на Светку и на других девочек тоже. Он даже вовремя гасил свет, чтобы не давать матери повода входить в его комнату, пока не открылся Саньке.
Санек ему все растолковал. Но все равно осталось ощущение беспомощности перед этим извержением, перед своим телом, которое не хочет ему подчиняться. И боязнь наказания.
О том, чтобы идти за советом к родителям, не могло быть и речи. Матери Борька опасался – несколькими годами раньше Борькино развитие слегка подзадержалось, и яички не торопились опускаться в мошонку. Его водили по разным врачам, от которых было лишь одно гадливое воспоминание: все они хватали и мяли холодными противными, иногда даже влажными и липкими руками, его хозяйство. Наконец, попался старенький профессор, который сначала подержал руки в горячей воде, потом насухо их вытер, а в конце яростно потер одну о другую. Борька был ему очень благодарен, он даже щекотки не почувствовал. Профессор вышел из комнаты вместе с матерью, вернулся со шприцем и совсем не больно сделал Борьке укол. Гормоны сыграли свою роль, и через несколько дней все пришло в норму, а несколько месяцев спустя Борька обнаружил, что его писька с трудом помещается в штаны, и он никак не может найти ей места, особенно, когда она в полном соответствии с законами физиологии сильно увеличивается в размерах. Конечно, мать заметила, что Борька постоянно хватается за ширинку, но ее реакция была совершенно неадекватной. Она подумала, что Борька в восемь лет занялся онанизмом, о чем, надо сразу сказать, он узнал только к двенадцати. Его жизнь превратилась в кошмар – сначала мать просто делала замечания, потом она стала еще пристальнее приглядываться и придираться при любой возможности.
В шестьдесят седьмом Беркманы должны были получить квартиру, но грянула шестидневная война, и их, как и других евреев, выбросили из очереди, остался только кооперативный вариант. Нервы у родителей были на пределе: отец кидался вилками–ложками в коммунально–кухонную стенку. У Борьки почти не сохранилось воспоминаний о той старой квартире, ее ненавидели, оттуда надо было вырваться во что бы то ни стало. А вилка с отогнувшимся зубцом засела в памяти. Мать просто оцепенела – вилка, ударившись о стенку, вертясь и звеня, поскакала по кухне; тогда Борька слез со стула, подобрал с пола злополучную вилку и положил на стол рядом с отцом. Отец тронул пальцем торчащий в сторону зубец и молча притянул Борьку к себе. Потом он много раз пытался выправить этот проклятый зубец, стучал молотком, гнул пассатижами, даже носил в институт в слесарную мастерскую – ничего не помогало, едва заметная извилина все равно оставалась. Прокаженную вилку не выбросили, но и не клали на стол вместе с другими приборами. Она вечно лезла под руку, и мать каждый раз ругалась вполголоса, бросая ее со звоном и дребезгом обратно в гулкий фанерный ящик.
Убежавшее молоко тоже запомнилось. Борьке категорически запрещалось приближаться к плите: чтобы не обжегся или дом не поджег. Мать однажды поставила кипятиться молоко, да кто–то не вовремя позвонил. Борька, проходя из уборной мимо кухни, увидел поднимающуюся белую шапку, помня о строжайшем запрете, закричал, побежал со всех ног в другой конец коридора, где висел телефон. Конечно, молоко с шипением, дымом и едким запахом залило плиту, и надо было отдирать пригоревшее от конфорки, и он, Борька, оказался почему–то в этом виноват.