У порога неизбежности
Шрифт:
Девушка не спала всю ночь.
«Его вешали ужасно, раз оборвался!» — прочла она еще где-то. «Его поднимали вторично!»
Просыпался ужас!
О, такая боль в груди!
— Есть же такие сильные, смелые!.. — твердила она днем и ночью, — И такие умирают! Такие гибнут!
— Боже мой, что же это, наконец?! Где же правда?!
Она стенала, металась по городу.
А утром, когда увидела отца, такого скучного, вялого, в халате, слышала хлопанье дверей, кухню, — стало противно до тошноты!
Нет! она не могла так жить!
Она бежала.
— Жалкие, пошлые людишки! — лепетала она.
Хотелось смерти сильной, красивой, страшной, сгореть, а не тлеть!
Ее тоже казнили.
Начиналась новая цепь страданий и ужаса!
V
Она была стройная девушка. Я встречал ее у сестры. Что-то хрупкое было в ней всегда, что будило сознание какой-то обязанности ее беречь. Я помню ее. Раз провожал я ее зимой домой. Я допытывался, почему она математичка? Как-то странно было это и в то же время шло к ее мечтательной и отвлеченной наружности, к ее синим жилкам на висках и у глаз, к ее точеному профилю. Я доказывал, что математика наверное не пригодится ей, и может быть, дразнил ее этим. Но она не улыбалась.
— Я и не потому, — мне нравится, — отвечала она.
— Но что же нравится? — приставал я.
— Нравится все. Вычисления. Цифры.
— И звезды и астрономия нравятся? — спрашивал я.
— И звезды нравятся.
И вставал какой-то вопрос. Мы шли и молчали.
— А что же другое? — точно хотела спросить она меня и ждала. Но я молчал. Я и сам не знал, что ответить ей: что другое? для чего все?
Этот разговор теперь звучит во мне, когда я прочел в газетах, что ее казнили…
Да, ее казнили…
«Она стреляла»…
Да ведь у ней такие тонкие и хрупкие руки, как лепестки у лилий, — хочется крикнуть мне. — Как могла она стрелять ими?!
«К смертной казни через повешение», — рябит в глазах.
Но, может быть, еще помилуют? — мелькает в голове.
Ищу дальше, читаю… Нет, все до конца:
«Приговор этот конфирмован в установленном порядке и обращен к исполнению».
— Боже мой!
Снится ее тонкая шейка, синие жилки на висках и у глаз.
Ее казнили!
Хочется кричать! хочется молчать! или забыть все!
Бегу на улицу. Встречаю подругу. Подруга рассказывает:
— Она хотела жить! Ах, вы не знаете ее, как она пылала вся, как она горела своим идеалом! Она была вся такая!
— Я хочу взять от жизни все! — говорила она ей за несколько дней до ареста.
— Да, да, и я это помню! — говорю я.
Она хотела жить! Глаза горели. Как же, я помню, я встретил ее раз на улице. Нельзя было узнать ее тогда. Как переменилась она в один год! Это был год митингов…
— А вы что? — спросила она меня раз гордо на улице, и гордо пожимала мне руку в толпе.
Рассказывают: на суде держалась смело и вызывающе. С защитниками болтала о Дункан, и это после того, как уж вынесли смертный приговор…
Мать пришла на свидание. Дочь смеялась и шутила с ней, давала хладнокровные распоряжения о вещах, говорила, что ни о чем не жалеет, только утешала мать…
Мать не знала, что сказать.
Мать металась, ломилась ко всем в двери, кричала…
Но на другой день не узнала ее…
Та осунулась, похудела, не могла выговорить больше ни слова.
Что же случилось? Мать еще рвалась…
Но это было в последний раз, что она видела свою дочь. Ее привели к ней на этот раз в тюрьме после бани.
Говорят, их водят в баню перед казнью…
И я бегу по улице, я не знаю, что сказать…
— Да она хотела жить, жить! — так кричит во мне. Ведь это же так просто! Так ясно! И как никто не догадался об этом!?
— Она, быть может, хотела крикнуть о бессмысленности жизни. Да!.. кричать о том, что никто не указал ей смысла в ней.
Она хотела жить, жить. Вы понимаете ли это, что значит — хотеть жить?! И вот.
Все поздно.
Машинист рассказывал:
Ему велели подать поезд. Но только ночью, когда поезд окружили со всех сторон конные городовые и солдаты, он понял, в чем дело. Подкатывали кареты прямо к дверцам вагона, и из дверей в двери вводили их. Было восемь карет, но он никого не видел. Там в лесу, за городом, где велели ему остановить поезд, он тщетно всматривался в темноту и видел опять только торопливые темные фигуры и никого не разглядел…
……………………………………………………………………………………………
И вижу ее опять. Вот идет она со мной рядом, высокая, стройная, неясная… Вижу ее точеный профиль, синие жилки на висках и у глаз, и звучат в морозном воздухе ее слова:
— И вычисления нравятся… и звезды нравятся…
— А что же другое? — точно хочет она спросить меня.
И я молчу, я молчу.
Я не знаю, что ответить ей.
Что же это?
Лидочка, Лидочка!..
И я — твой палач!
1909
КОММЕНТАРИИ
Литературно-художественные альманахи издательства «Шиповник». СПб., 1909, Кн. 8. С. 7–35.
Перед текстом помещено примечание: «Редакция считает необходимым оговорить свое несогласие с обобщающим характером некоторых положений автора».
Восьмая книга Литературно-художественного альманаха издательства «Шиповник» открывается значительными циклами стихов Семенова «У порога неизбежности» и «Листки». Они занимают три печатных листа. Первый из них имеет обширный эпиграф из Библии, из книги пророка Амоса (8: 11–14), и начинается текстом, промежуточным между верлибром и прозой, носящим на себе следы влияния стиля поэмы-трактата Ницше «Так говорил Заратустра». Эти влияния — такие мощные, столь громко спорящие между собой — Библии и Ницше — распространяются на оба цикла.
За двумя «Песнями» помещено несколько очерков о смертях близких людей. 3атем следует вполне толстовская страница. Пьянство, наука, искусство, военное дело, шахматы, — говорит Семенов, — суть лишь разные способы, выдуманные обеспеченными классами, чтобы спрятаться от жизни. Далее воспоминания о расстреле безоружного шествия 9 января 1905 г., о сестре Маше Добролюбовой… повествование становится все более смутным… переходит в сны, напоминающие сны в романе Чернышевского «Что делать?», которым Семенов увлекся, придя в революцию в 1905 г.