Убийство в Озерках
Шрифт:
Конечно, она старая, и если и привлекает его чем-нибудь, то только своими деньгами и большими возможностями. Но разве в Соединенных Штатах мало девок? Разве он там не найдет себе вторую такую Тоню, которая за деньги сделает ему и то, и это? Конечно, найдет. И будет жить, как человек.
Ведь он, по сути дела, всегда стремился к этому. Всю жизнь он пахал как вол, чтобы «быть не хуже других». Правда, уезжать еще до недавнего времени он никуда не собирался, потому что никто ему такой возможности не предлагал, а само собой это получиться никак не могло. Вот если бы Люська ему помогла, то что-нибудь, может, и вышло — связей у нее везде хоть отбавляй.
Но Люська ехать не хотела, ей и здесь было хорошо, а на то, чего хотелось ему, ей было наплевать. А ему хотелось развернуться. Что, в конце концов, он здесь имеет? Ну выставки, ну успех, ну напишут хвалебный отзыв в одной газете, в другой, в третьей. Толку-то что? Денег-то это все равно не давало. Что толку от выставок, если ему, фотохудожнику экстракласса, «замечательному, тонкому мастеру портрета», как о нем писали газеты, приходилось зарабатывать деньги, работая для рекламы? А что делать-то? Как говорится, когда искусство не кормит, приходится опускаться до ремесла. Да и реклама, что говорить? — разве она так уж много ему дает? Разве столько получает фотохудожник такого уровня в Штатах? Разве есть у него счета в швейцарских банках, как у других людей? Да что — в швейцарских, хоть бы в своих, стеклянных, что-нибудь существенное лежало, а то так, ерунда… Люське вечно чего-то надо: то одно, то другое, то иномарку хочу, то шубу, то цацки ей подари, то в Таиланд. «На хер тебе Таиланд, спрашиваю, в Европе, что ли, не можешь отдохнуть, как все люди? — пересказывал он недавнюю беседу с женой своему старому приятелю, Лёне Когану, в ресторане, — экзотику, видишь ли, ей подавай…» — и даже сплевывал от злости.
А вот на нормальный бассейн на даче ему не хватало. Да много еще на что не хватало… что об этом говорить?
И тут в его жизни появляется Бренда. Познакомился он с ней в Нью-Йорке, в прошлом году, на выставке «Двадцатый век. Фотопортрет», где от России было представлено несколько его работ. Она сама подошла к нему, и, пока он не разглядел, что под слоем пудры и прочей косметики прячутся, как минимум, лет шестьдесят, смотрел на нее, почти онемев, такой красивой она ему показалась. А уж она разливалась соловьем… Половину он, правда, не понимал (с английским у него всегда было не очень, и Люська вечно смеялась над его произношением), но самое главное в потоке ее квакающей речи все-таки уразумел: «Я работаю для «FASHION-plus» (это был известнейший журнал, учрежденный крупнейшими американскими и европейскими домами моды) и очень скоро буду в России, — говорила она, — и предлагаю вам сотрудничать… О’кей?»
Он навел кое-какие справки, и через некоторое время уже знал, что Бренда Сазерленд, вдова автомобильного магната Джорджа Сазерленда, одна из богатейших «невест» в штаге Детройт, работает в «Фейшн-плюс» не ради денег (что, впрочем, не мешало ей получать там огромные гонорары), а ради удовольствия и здоровья: «Надо, как это сказать по-русски? Работа? Business, business! Understand?»
Он понимал. Он все прекрасно понимал. И, главное, понимал, что от таких предложений не отказываются. И когда Бренда приехала, начались кастинги, девочки, мальчики, денежки, и все было хорошо, пока он не заметил, что мадам положила на него глаз. А когда заметил, понял, что вытянул, кажется, такой лотерейный билет, что у него даже дух захватило. Ведь если он на ней женится?.. Стоп, стоп, осаживал он себя, а Люська? С Люськой-то что делать? А что, собственно, Люська, отвечал ему внутренний голос, разведусь и дело с концом. А если она не захочет? Все-таки она уже не девочка: сорок девять — это не двадцать пять. Ну, захочет или не захочет — разводят и тех, кто не хочет, особенно ведь никто ее мнением интересоваться не станет. Да и люди они взрослые. Да и не в этом дело…
А дело в том, что восемь лет назад, во времена «финансового беспредела», влез он со своим двоюродным братцем Мишей в нехорошую историю с векселями. Сам-то он в этом, конечно, ничего не понимал, и если бы не брат, этот «чертов придурок», который уговорил его («Срубим деньжат… чего ты боишься?.. я все сделаю сам…»), ничего бы и не было. Тогда все действительно казалось простым и неопасным. Братец как представитель брокерской конторы обещал каким-то предприятиям под их ценные бумаги большие проценты, а ему, Павлу Салтыкову, какую-то часть «навара» за то, что он одолжит ему определенную сумму и кое-чем поможет. А потом кузен с этими бумагами преспокойно взял да и смылся. Дальнейшее Салтыкову в подробностях было неизвестно, да и не нужно ему было это знать, тем более что, в конечном счете, братец родственника не забыл и не надул и причитающуюся ему круглую сумму через каких-то людей передал. И как ни трусил Салтыков, как ни отнекивался (очень уж страшно было влезать в уголовно наказуемое дело), но жадность оказалась сильнее страха, и денежки свои в итоге он все-таки взял.
На «денежки» построил дачу, купил иномарку (ему давно хотелось «вольво») и двухкомнатную квартиру, расположенную этажом выше, прямо над ними, чтобы со временем сделать двухуровневую, со спальней и кабинетом наверху. Но так как почти все время продолжал бояться, что в один прекрасный день за ним придут крепкие мальчики из налоговой полиции или еще кто-нибудь — из смежного ведомства, то и перевел все это имущество вместе с их собственной, законно нажитой квартирой своей «супружнице».
Никто его тогда не тронул, никто ни о чем не спросил: то ли потому, что тогда такими делами не он один занимался, то ли братец его все-таки был не такой уж придурок и действовал аккуратно, то ли по каким-то другим причинам — какая разница? Главное, что с переводом имущества на Люськино имя он, конечно, поторопился. Что бы ему, идиоту, тогда немного подождать? Или хотя бы перевести все на мать? Или не строить дачу и не покупать квартиру, а положить деньги в какой-нибудь иностранный банк, в котором никто никогда бы их не нашел, в том числе и его жена. А ведь он все в дом, все в дом норовил притащить. Все для нее старался. Любил он ее, что ли?..
А теперь? Что теперь-то ему делать? Если он скажет Люське, что хочет развестись, разве она ему что-нибудь вернет? Конечно, нет. И сам бы он не вернул, случись ему с нею поменяться ролями. Разве она станет считаться с тем, что все это нажито его горбом? Не станет. Она же понимает, что жить ей придется на свою более чем скромную зарплату. Нет, Люська ничего не отдаст, это совершенно ясно…
И что? Ему-то что делать? Плюнуть на все, жениться на мадам и уехать? А имущество оставить Люське?
Он задавал себе этот последний вопрос, и в этот момент словно бомба взрывалась у него в груди. Как!? Все, что он нажил таким трудом, за столько лет, за все его страхи, страдания, унижения (что именно это были за страдания и унижения, он не уточнял, но никто его и не спрашивал), словом, за все, что ему пришлось пережить, он должен оставить… и кому!? Люське, которая никогда, никогда с ним не считалась, никогда не делала того, о чем он ее просил, никогда не ласкала, не любила, с которой он даже трахнуться никогда не мог в свое удовольствие… Ну нет. Не дождется. Не будет этого. Никогда.
Были у Салтыкова и практические соображения. Вдруг что-нибудь не склеится у него с мадам? Вдруг окажется, что любовь — любовью, а денежки врозь? В конце концов американских законов он не знал. Как и не знал эту женщину со вставными зубами: она была для него так же непонятна, как какой-нибудь пингвин, обитающий в Антарктиде на Южных Сандвичевых островах. Откуда он может знать, что делается в ее американской голове? И что будет, если его мечты о роскошной жизни обернутся разводом? Он представил себе заголовки американских газет: «Неудавшийся брак вдовы автомобильного магната Сазерленда с русским фотографом»… Да что заголовки?.. Вот работу ему придется после этого искать, а это уже пострашнее заголовков. И языка он не знает, да и не мальчик уже, чтобы бегать и предлагать себя? И придется ему тогда возвращаться на родину, а на родине — и квартира, и машина, и дача — все тю-тю. Не проситься же обратно к Люське! И не начинать все сначала — слава Богу, ему уже пятьдесят.
Салтыков зевнул, покосился на «Люську», которая давно спала сном праведницы, повернулся на другой бок и посмотрел в окно.
«Март. Самое поганое время года. И не зима, и не весна… черт-те что. Слякоть, сырость, ветер. И зима опротивела, и простуда достала, и Москва надоела. А там… — он снова закрыл глаза и вспомнил Нью-Йорк, — там Нью-Йорк, город больших возможностей…»
Салтыков представил себе огни Бродвея, черный лимузин, лихо подруливающий к расстеленной прямо на асфальте красной ковровой дорожке перед «Гранд-отелем», женщин в блестящих вечерних туалетах с голыми плечами и надменным взглядом, мужчин в смокингах, с сигарами, грумов, негров, китайцев… Все путалось у него в голове: Бродвей, который он видел наяву, когда был там, наштукатуренное лицо Бренды, ее улыбка (он называл ее «оскалом капитализма»), фарфоровые зубы… Потом Бродвей из какого-то фильма, кажется, боевика: выстрелы, беготня, крики, свистки полицейских, громче, громче, громче…
Он просыпался, вытирал краем пододеяльника влажный лоб, глубоко вздыхал и снова закрывал глаза. Нет, так нельзя. Надо что-то делать. Надо перестать быть вечной Люськиной тряпкой. Надо решиться.
2
С Тоней он познакомился случайно, на Ленинградском вокзале, когда провожал Лёню Когана, своего старого товарища. С Коганом он когда-то учился в одном классе и даже сидел за одной партой. Лёня был маленький, худенький, в больших очках, с дужками, перевязанными суровыми нитками, но зато задачи по физике и математике решал в классе лучше всех. Иногда ребята из соседнего двора собирались его бить, и тогда он, Пашка Салтыков, всегда заступался за него и при этом тоже иногда геройски сносил пару оплеух. Оплеухи он, конечно, не любил, однако предпочитал их материнским затрещинам, достававшимся ему всякий раз, как он приносил двойки по точным предметам, всегда дававшимся ему с трудом. И Лёня, не догадывающийся о его корыстных соображениях, искренне считал его другом и героем и всегда решал за него контрольные работы.