Учебные годы старого барчука
Шрифт:
— Господа, знаете, что? Напишем эту клятву своею кровью! — всё больше и больше разгорячался Саквин. — Можно на правой руке перочинным ножичком отлично вырезать. Под рукавом не будет видно, и совсем почти не больно. Ведь только одно слово: «Клянусь!», — а уж всякий из нас будет всю жизнь помнить, какая это клятва… Мы с Кумани в прошлом году вырезали в знак вечной нашей дружбы имена друг друга тоже на правой руке, и ничего! Затянуло сейчас же, и не больно вовсе… Вот посмотрите сами!
Он быстро засучил рукав курточки и оголил свою женственную руку с голубыми жилками. Там действительно вырезались среди белого нежного тела две давно заструпившиеся крупные тёмно-красные буквы Л. и К.
— Леонид Кумани! — взволнованным голосом объяснил Саквин. — А у него на руке Н. и С. — Николай Саквин. Мы поклялись всю жизнь не разлучаться и отыскивать друг друга хоть бы на краю света.
— Вот это великолепно! Вот это действительно благородно! — с самым искренним восхищением заявил Белокопытов. — Господа, давайте и мы сейчас сделаем так… Чтобы никто из нас ни на одну минуту не забывал друг друга.
— Ну к чему ещё эти комедии заводить? — равнодушно возражал Бардин. — Как будто без этого нельзя помнить товарищей? А уж кто не захочет помнить, так тот пиши, не пиши, всё равно забудет…
Ярунов тоже не особенно одобрял выдумку фантазёра Саквина, но Алёша и я, мы ухватились за неё обеими руками. Эти кровью начертанные на теле буквы казались нам чем-то таким возвышенным, трогательным и поэтическим, что ничто в эту минуту не могло лучше удовлетворить нашей страстной потребности высказать покидаемым товарищам нашу непоколебимую любовь и дружбу к ним.
Наше настроение нечувствительно перенеслось на всех, и мы тесною кучкою направились в обычный приют всех наших тайн банею, в глубокие и узкие проходы между сплошными стенами казённых дров.
Ярунов остался на углу бани, чтобы сторожить приближение надзирателей и дать нам вовремя сигнал.
— Вот что, господа! — торжественно объявил нам Саквин. — Давайте станем сначала все на колени, как мы это делали с Кумани. Шарапов 3-й, у тебя на шее большой образок есть, сними его и повесь на дровах. А потом все громко поклянёмся перед этим образком.
Алёша расстегнул сначала курточку, потом ворот рубахи, и медленно снял с своей худенькой шейки висевший у него на голубой шёлковой ленточке круглый серебряный образок Знаменской Божьей Матери, которым благословила когда-то его крёстная мать, тётя Катерина Ивановна.
— Ну вот, отлично, повесь его! — командовал Саквин, опускаясь на колени. Мы тоже, один за одним, стали на колени. — Говорите теперь все за мною, господа, и креститесь на образок, — продолжал наставлять нас Саквин.
«Клянёмся перед Богом и людьми, и подтверждаем это на веки вечные своею кровью, что мы всю свою жизнь будем стоять друг за друга до последнего издыхания, и несмотря ни на что, соединимся вместе на жизнь и смерть!»
Мы с одушевлением повторили эти слова, не спуская глаз с маленького образка и торопливо крестясь.
— А теперь давайте я накалывать буду, — предложил Саквин, когда мы все встали на ноги. — Дай-ка свой ножичек, Белокопытов, у тебя острый!
Бардин тоже вызвался производить операцию этого оригинального письма, так что работа сразу пошла у нас в две руки. Саквин хлопотал над Алёшею, Бардин над Белокопытовым, который с умилением подставил ему свою здоровенную руку. Но только что острое лезвие ножичка успело первый раз чиркнуть по нежной коже Алёшиной руки, и алая кровь выступила мелким бисером из чуть заметного пореза, как раздался громкий звонок к обеду.
Солдат Долбега шёл по деревянным мосткам двора, равнодушно потрясая у самого своего уха во весь размах своей корявой руки большим колокольчиком, годным под любую ямщицкую дугу, и безжалостно оглушая им нашу рассеянную во всех уголках дворах мальчишескую братию.
Таинственная формула дружбы не успела быть начертанной нашею кровью, и мы торопливо выбежали из засады, чтобы присоединиться к строившимся в колонны пансионерам.
Анатолий, как семиклассник, сидел в голове длинного стола, где помещались большие классы, и раздавал кушанье «первой чаше». В каждой чаше было шесть человек, и старший из них обязан был раздавать всем порции из общей миски или блюда.
Дежурным был четырёхглазый Гольц, не выносивший Анатолия. Анатолий, в свою очередь, не выносил Гольца, и тот отлично знал это. Между ними уже несколько месяцев безмолвно установился особый «modus vivendi». Гольц словно совсем не видел Анатолия и не обращался к нему ни с одним словом; Анатолий словно совсем не видел Гольца и даже не кланялся ему, проходя мимо самого его носа. Таким образом они платили друг другу полною взаимностью, и давно не приходили ни в какое столкновение друг с другом, к великому удовольствию обоих. Но сердце Гольца пылало непримиримою злобою к Анатолию; он, очевидно, не мог переварить мысли, что тот уже благополучно окончил все свои экзамены и ждёт только получения аттестата, чтобы отряхнуть прах ног своих на опостылевшую ему гимназию, и на него, четырёхглазого, прежде всех. Стало быть, несмотря на все свои многолетние грубости и дерзости ему, Гольцу, «эта мерзка медведь Шарапов der zweite» восторжествует над всем и добьётся-таки своего! А как бы было хорошо, если бы этого как-нибудь не случилось! Мало ли что бывает?
В эту минуту Гольц, ходивший возле столов с заложенными назад руками, подошёл к чаше Анатолия, где шестикласснику Щукину недостало щей.
— Оскар Оскарыч, что ж это такое эконом делает? Ведь мы директору будем жаловаться! — пронзительным голосом кричал Щукин, вскочив на ноги размахивая перед Гольцом пустою тарелкою. — Деньги отпускаются даже на лишние порции, а у нас всякий день приходится кому-нибудь голодать. Ведь это свинство. Ведь это ваше дело распорядиться!
— Ну зачего ти кричишь, как торговка на ярмарке, — с сердцем остановил его Гольц. — Эконом тут ни зачем не виноват, тут Шарапов der zweite виноват… Не знает суп хорошо раздать. Вон он себе целая тарелка набрал, а сам не ел… Как собак на сено.
— Оттого и не ел, что бурду вашу в рот брать противно, — грубо ответил Анатолий. — А только вы собакой ругаться не смейте. Я вам не первоклассник, не позволю всякому штрику немецкому себя оскорблять.
— Как ты смеешь so mit mir sprechen, скверна мальчишка! — бешено засверкав глазами, очками и оскалившимися рядами червивых зубов, крикнул на него Гольц.
— Я тебе не мальчишка, а, слава Богу, студент Императорского университета через неделю буду, а ты всё тою же колбасою немецкою останешься! — с едва сдерживаемым гневом ответил ему Анатолий.
— А, так ти так! Ти хочешь, чтоб я тебя за уши из-за стол кидал! — не помня себя от ярости и весь трясясь, как в лихорадке, бросился к нему Гольц.
— А этого хочешь, немецкая харя! — весь бледнея, вскочил со своего места Анатолий, и, громко плюнул в правый кулак, размахнулся им на освирепевшего немца.
Гольц, с искривлённым от бешенства ртом, с пеною на губах, испуганно отскочил назад.
— А-а! So, so? Так ти вот каков? Так ти драться хотел? — бормотал он, пятясь всё дальше назад и пожирая Анатолия глазами ненависти.