Учебные годы старого барчука
Шрифт:
В эту самую минуту дверь столовой отворилась, и учитель Лаврентьев, которого мы все любили за его справедливость и доброту, и который был в то же время смотрителем гимназической библиотеки, вошёл к нам в зал, чтобы обобрать от учеников взятые ими книги. Он в изумлении, будто жена Лота, обратившаяся в каменный столб, остановился в дверях перед картиною, которая ему неожиданно открылась.
Анатолий ещё не успел в эту минуту опустить приподнятого вверх кулака, и, не замечая вошедшего Лаврентьева, послал вслед отскочившему Гольцу крепкое русское словцо.
— Что это такое, господа? — покраснев до белков глаз, спросил поражённый Лаврентьев.
— А-а! Das ist sehr gut! — обрадовался Гольц, оглядываясь на голос Лаврентьева и стремительно бросаясь к нему. — Очень рад! Вот ви сами всё видаль! Илья Сергеевиш! Он желал убивать меня тотчас.
Анатолий, бледный, тяжело дыша, опустился на скамью и не ответил ничего. Мы все сидели ни живые, ни мёртвые, не веря своим глазам. Как ни хорошо знали мы Анатолия, всё-таки никто не мог ожидать от него того, что сейчас произошло. «Пропал теперь наш бедный Анатолий! — с тяжёлым чувством думалось мне. — И принесла же нелёгкая этого Илью Сергеевича как раз в такую минуту! Теперь свидетель есть, не отговориться ничем… Должно быть, прямо в солдаты погонят, да ещё на Кавказ… Ведь почти что ударил, при всех, всё ж таки надзиратель!»
Между тем Лаврентьев, совсем смущённый, старался скорее ретироваться вон из столовой, спасаясь от назойливых причитаний Гольца.
— Я-то тут что? Моё дело сторона… — растерянно бормотал он в ответ, искренно недовольный, что попал, как кур во щи, в эту скверную историю.
Дело закипело так быстро, что уже на другой день вечером был собран педагогический совет. Наши самые ловкие лазутчики, Есаульченко и Баранов, были отряжены подслушивать у дверей советской залы и добывать нам нужных вестей. Они отлично успели под разными плутовскими предлогами отвлекать от стеклянной двери, затянутой изнутри тёмно-зелёным коленкором, сторожившего её солдата, и припадать чутким ухом к щелям двери.
Есаульченко и Баранов ошеломили нас своими вестями. Они расслышали так ясно, как будто сидели в одной комнате с советом, что Лаврентьев на вопрос директора, может ли он подтвердить на словах жалобу Гольца, ответил словно нехотя: «Да, мне показалось, что я видел нечто подобное… Хотя, признаюсь, не разглядел хорошо…»
Директор настаивал на немедленном исключении Анатолия из гимназии без всякого аттестата. Человека два учителей подобрее, толстый математик Ракитянский и учитель истории Калинович, одни только осторожно возражали директору, предлагая заменить исключение двухнедельным карцером на хлебе и воде. Они доказывали, что неловко лишать аттестата ученика, сдавшего свой выпускной экзамен, и в сущности, уже вышедшего из гимназии. Но огромное большинство учителей не говорило ни слова, и лишь молча поддакивало головами директору.
Верного Есаульченко с Барановым не принесли нам ничего, потому что Лаврентьев неожиданно вышел из советской и заставил их поспешно ретироваться в тёмный коридорчик, примыкавший к советской комнате, и обыкновенно служивший безопасною траншеею для незаметного приближения к неприятельской позиции.
Зато на другое утро всё разъяснилось раньше, чем мы ожидали. Весь пансион был собран в актовом зале; директор в синем вицмундире с орденами, сопровождаемый инспектором и всеми членами совета, явился в залу и торжественно уставился перед нашим фронтом.
— Шарапов 2-й! — строгим голосом вызвал он.
Анатолий, бледный, но с глазами, сверкавшими сердито, как у пойманного волчонка, вышел из рядов своею обычною развалистою походкою, мрачно сгорбив сутуловатые плечи и сложив руки на груди, как он делал это всегда. Он не смотрел ни на кого и, видимо, уже угадывал свою участь.
— Чего ты стоишь бирюком? Опусти руки по швам! — сердито скомандовал директор.
Анатолий медленно и нехотя разнял руки и опустил их вниз, отставя в то же время вперёд одну ногу, чтобы перед всеми нами показать свою самостоятельность даже и здесь, перед грозною фигурою самого директора.
— Слушай внимательно постановление педагогического совета! — тем же тоном предложил директор. — Господин секретарь, прочтите вчерашний протокол совета. А вы, дети, слушайте хорошенько, и пусть это будет уроком всем вам. Зарубите себе на носу!
Младший учитель русского языка Терехов, исполнявший должность секретаря совета, откашлялся и прочёл громко, с чувством, толком и расстановкою:
— Педагогический совет Губернской Крутогорской гимназии, рассмотрев рапорт, поданный на имя его высокородия директора училищ Крутогорской губернии, статского советника Румшевича надзирателем за воспитанниками благородного гимназического пансиона Гольцом о нанесённом ему во время обеда пансионеров публичном оскорблении своекоштным воспитанником седьмого класса Шараповым 2-м в присутствии старшего учителя надворного советника Лаврентьева, в заседании своём от сего двадцать пятого мая постановил исключить воспитанника седьмого класса Шарапова 2-го из числа учеников Крутогорской гимназии, не выдавая ему аттестата об окончании им курса в оной, и предложить родителям его немедленно взять его из пансиона, во избежание крайне вредного влияния его на своих младших товарищей.
У меня сердце разом куда-то оборвалось, и глазёнки налились слезами. Я уже не видел ни Анатолия, ни директора, ни стоявших рядом товарищей. Обида, которую наносили на моих глазах такому бесстрашному герою и рыцарю правды, каким мы все считали Анатолия, — казалась мне возмутительнейшею несправедливостью и подлостью, для которой нельзя было подыскать названия. Всегдашний любимец наш Лаврентьев мне искренно представлялся низким предателем и жалким трусом, а директор — безжалостным извергом, вроде тех испанских инквизиторов, о злодействах которых я с таким негодованием читал в романах, переведённых с французского.
Я не сомневался, что коварный Румшевич воспользовался первым удобным случаем, чтобы отомстить всем нам, всему семейству Шараповых, и за наше участие в бунте Артёмова, и за то, что мы задумали выйти из его гимназии все четверо разом, о чём он уже наверное пронюхал через шпионов своих. Потерять сразу четырёх своекоштных пансионеров всё-таки для него не шутка! С казённых-то немного ему останется, воображал себе я. Да и стыд какой для гимназии: все порядочные ученики вон бегут. Он это тоже понимает; вот и бесится, должно быть, и придумывает, чем бы нам отомстить.
Анатолий молча выслушал протокол совета, и стоял в прежней позе, не говоря ни слова и не глядя ни на кого.
— Пусть он сдаст сейчас казённую одежду и книги и отправляется к родственникам. Кто у него есть? — обратился директор к инспектору Шлемму.
— У них нет тут родственников, они ходят к одним знакомым, — тихо заметил инспектор.
— Ну всё равно! Шарапов 1-й, ты должен сейчас же написать родителям, чтобы они прислали поскорее за твоим братом. Таких головорезов одного часу нельзя держать в пансионе! Бумаги его вышлют по почте.
— Да за нами и без того уже выслали лошадей, мы всё равно все выходим из гимназии. Мы давно просились отсюда, — с явным задором в голосе отозвался Борис.
— А, вот как, ну что ж, скатертью дорога, — несколько обидчиво сказал директор. — Обрадуйте своих родителей таким блестящим окончанием курса. — Он резко повернулся к дверям и сказал на ходу инспектору: — Больше трёх дней ни в каком случае не держите его здесь. Пускай убирается куда хочет.
Учителя повернули за директором, как-то смущённо повесив головы. Я был уверен почему-то, что все они жалеют Анатолия, и никто из них не одобряет возмутительных распоряжений директора. Лаврентьева здесь не было. Он, очевидно, совестился своего участия в этом подлом деле. Зато четырёхглазый Гольц ликовал, злорадно сверкая и стёклами своих очков, и своими погаными зубами, как-то хищно осклабившимися на нас из его червивой пасти.