ЖАНРЫ

Учить нельзя влюбить. Ловушка для целительницы
Шрифт:

Рядом звенел, вибрировал, ввинчивался в висок голос Лейлы — пронзительный, назойливый, как сверло дантиста, как комариный писк над ухом.

— … и вообще, как ты мог, Лайам? Она же никто! Абсолютно никто! Какая-то серая, бесцветная целительница с четвертого курса, которая даже не умеет нормально одеваться, которая даже не красится, которая…

— Замолчи.

Слово упало в гулкую тишину пустой аудитории, как стреляная гильза на каменный пол — тяжело, звонко, окончательно. Лайам медленно, очень медленно повернулся. До этого момента Лейла видела его только одним: ленивым, снисходительным, вечно полуулыбающимся красавчиком, который позволял ей виться вокруг себя, позволял прикасаться, позволял думать, что она — особенная. Сейчас перед ней стоял совершенно другой человек. Его глаза — обычно цвета штормового моря, серые с темным ободком, — стали черными, бездонными, как омуты, в которых плескалось что-то древнее, опасное, первобытное. Воздух в аудитории сгустился, стал вязким, как раскаленная смола, и Лейла инстинктивно, повинуясь животному страху, сделала шаг назад, больно ударившись лопатками о твердый дверной косяк.

— Ты, — сказал он тихо, почти ласково, и в этом шепоте слышался хруст ломающегося льда, хруст костей. — Ты только что испортила то, над чем я работал две недели. Ты понимаешь это? Осознаешь?

Он не кричал. Крик был бы милосерднее, проще, понятнее. Его голос струился холодом, от которого у Лейлы свело живот, а по спине побежали ледяные мурашки размером с кулак.

— Я… я не хотела, Лайам, честное слово, я просто… я соскучилась, я хотела сделать сюрприз, я…

— Ты приперлась сюда без спроса, — он шагнул к ней, и Лейла вжалась в дверь, чувствуя, как ручка впивается в поясницу, как дрожат колени. — В мое личное время. В место, о котором тебя не просили знать. Устроила цирк. Обозвала ее. Унизила. — Он шагнул еще ближе, нависая над ней, как скала. — Ты хоть отдаленно представляешь, что ты натворила, Лейла? Хоть краем своего куриного мозга?

— Лайам, милый, я же не знала, что она для тебя что-то значит, я думала, это просто учеба, просто репетиторство…

— Не называй меня так, — оборвал он, и каждое слово было как удар хлыста. — Никогда. Больше. Не называй. Меня. Так.

Он отвернулся так резко, что полы его форменного сюртука взметнулись, как крылья хищной птицы перед броском. Провел дрожащей рукой по лицу, пытаясь унять эту предательскую, унизительную дрожь в пальцах. Эйра ушла. С этим своим ледяным, непроницаемым спокойствием. С этими глазами, в которых он успел прочитать всё за долю секунды: злость, обиду, боль, но самое страшное, самое убийственное — разочарование. Она решила, что он играет. Что она для него — очередная забава, игрушка, галочка в длинном, бесконечном списке. Что все его слова, все его прикосновения были фарсом.

«Разберись со своей личной жизнью», — звучало у него в голове ее голосом, спокойным, холодным, режущим без ножа. «Разберись».

Лайам закрыл глаза, пытаясь отбросить ненужные, колючие воспоминания, но они нахлынули, сшибая с ног своей остротой, своей яркостью. Тот обед в доме Вэллси. Ей тогда было шестнадцать — угловатая, зажатая, вечно недовольная девчонка с острыми локтями, вечно растрепанной косой и взглядом исподлобья, полным вызова и недоверия. Она вскочила из-за стола, когда Райан в очередной раз начал решать за нее ее судьбу, и бросила в лицо матери, отцу, всему миру: «Я поступлю в Академию. На целительский. И никто меня не остановит». Он тогда едва не рассмеялся ей в лицо. Не потому, что ему было смешно. А потому, что впервые в жизни увидел в этом колючем, неприметном, сером создании огонь. Настоящий. Яркий. Живой. Тот самый, который заставил его замереть с поднятой вилкой и забыть, как дышать.

Она сжимала столовую вилку так, будто это был меч, и крикнула ему тогда, глядя прямо в глаза, не отводя взгляда: «Ты еще обо мне услышишь!»

Он услышал. Через два года. Райан, приятель, с которым они вместе мочили эль в дешевой таверне за стенами Академии, небрежно, между глотками, обронил: «Сестренка в Академию поступила. На целительский. Представляешь? Прошла по конкурсу, стипендию выбила».

Лайам тогда чуть пивом не поперхнулся. Представил. И понял, что всё это время — эти случайные, пустые связи, этот фарс, который он называл личной жизнью, эти бесконечные Лейлы, Миранды, Сары — он просто ждал. Ждал ее.

А потом она появилась. В сером, простом платье, с гладко зачесанными, без единой выбившейся прядки, волосами, с выправкой офицера императорской гвардии. Она шла по коридору, глядя строго перед собой, и ее взгляд говорил громче слов: «Я здесь для учебы. Все остальное меня не касается. Не приближайтесь. Не трогайте. Не мешайте». Он заметил ее сразу. Среди сотен лиц, среди тысяч студентов. И с того самого дня следил. Неотступно. Молча. Как хищник, затаившийся в засаде. Так, чтобы она не догадалась, что каждый ее шаг, каждый жест, каждая гримаска, когда она сердилась на сложные заклинания, каждый вздох, каждое движение — отпечатывались в его памяти, как клеймо.

— Лайам? — голос Лейлы дрожал, превращаясь в тоненький, жалкий писк. — Ты злишься? Ты меня пугаешь.

Он открыл глаза и смерил ее взглядом. Тем самым — турнирным, боевым, каким он смотрел на поверженных противников, прежде чем опустить меч и добить. В этом взгляде не было ненависти. В нем было хуже — абсолютное, ледяное, космическое безразличие.

— Иди, Лейла.

— Но, милый, давай поговорим, давай все обсудим, я же люблю тебя, я же…

— Я сказал — иди. Сейчас. Пока я не сказал то, о чем ты будешь жалеть всю оставшуюся жизнь.

Она поняла. По тому, как побелели ее губы, как судорожно сжались пальцы на дорогой сумочке, как подкосились ноги в этих дурацких, высоких каблуках. Она поняла, что если сейчас не уйдет, не исчезнет, не растворится, то услышит то, что раздавит ее окончательно, превратит в пыль. Она вылетела в коридор, и дверь за ней грохнула так, что стекла в высоких, стрельчатых окнах жалобно задребезжали и запели тонко, пронзительно, на одной ноте.

Лайам остался один. Тишина рухнула на него, как мешок с мокрым песком, придавила к полу.

Он сел на край преподавательского стола. Туда, где минуту назад лежали ее учебники. Столешница еще хранила тепло ее ладоней, ее присутствие. Он провел по ней пальцами, медленно, почти благоговейно, представляя, как она сидела здесь — прямая, напряженная, как натянутая струна, с этим своим невозмутимым, каменным лицом. Это лицо бесило его. Выводило из себя. Он хотел разбить эту маску. Не больно. Не грубо. А так, чтобы она наконец стала живой. Настоящей. Чтобы смотрела на него не как на назойливого шмеля, от которого нужно отмахнуться, а как на мужчину. Как на того, кто может ее защитить, согреть, полюбить.

Сегодня она смотрела. Когда он коснулся ее щеки — этот короткий, бесконечный миг, когда время остановилось, когда мир вокруг перестал существовать. В ее глазах он увидел то, что искал два года, что выслеживал, как редкую добычу: растерянность, замешательство, страх, и — да, он не ослышался, не ошибся — желание. Желание, которое она подавляла, с которым боролась, которое пыталась задушить, но которое было. Живое, пульсирующее, горячее. Еще секунда. Еще одно слово. Еще одно движение — и она бы не отстранилась. Она бы упала в его объятия, сломав эту свою гордую, упрямую шею, и позволила бы себе быть слабой.

И тут влезла эта дура.

— Твою ж мать, — выдохнул Лайам, сжимая столешницу так, что побелели костяшки, а дерево жалобно скрипнуло. Он резко встал, прошелся по аудитории, заложив руки за голову, пытаясь унять дрожь в коленях. Дрожь от ярости. От бессилия. От осознания того, что он сам, своими руками, своей глупостью, позволил этому случиться.

Месяц. У него есть месяц. Именно столько осталось до окончания того дурацкого, мальчишеского спора, который он заключил с Райаном три недели назад в прокуренной таверне. Тогда Райан, захмелев, завел свою любимую шарманку: «Моя сестра — неприступная крепость, Лайам. Она тебя на дух не переносит. И никогда не переносила. С детства».

Поделиться с друзьями: