Учитель цинизма. Точка покоя
Шрифт:
Все приходившие к нам гости сразу же начинали копаться в вещах. И всегда находили что-нибудь поразительное. В письменном столе, который стоял во второй полукомнатке — явно мужской, обнаружили трофейные немецкие презервативы из такой суровой черной резины, что даже примерять их было несколько боязно, не то что в деле использовать. В этом же столе я нашел целую связку уведомлений о похоронах. Вдова или дочь извещали, что отпевание состоится в такой-то церкви тогда-то. Уведомления были отпечатаны черным витиеватым шрифтом на белом плотном картоне с обязательным крестом в правом верхнем углу. Даты отпеваний относились к началу XX века. Церкви были разные, но все московские.
Здесь же стоял книжный шкаф. Основным его содержимым были гимназические учебники 1870 — 1890-х годов. Читать их было довольно забавно. Например, о смерти Павла I говорилось, что он просто умер. Умер человек, бывает, как, почему — неизвестно. Вообще, о личных биографиях российских императоров сообщалось без подробностей. Нашлось и зачитанное Евангелие. В потертой обложке, но еще вполне крепкое.
Кажется, в этом доме последние лет сорок только тем и занимались, что пили чай. Одних заварочных чайников — от совсем крохотных, буквально на одну чашку, до пузатого полуторалитрового гиганта — было больше десятка. А весной, когда снег подтаял и мы смогли пробраться в сарай, обнаружили целую свалку самоваров: не каких-нибудь электрических, а самых настоящих. Все они были к делу не пригодны — с разного калибра дырами, но количество впечатляло.
Оле очень нравились крохотные, чуть не с наперсток, ликерные рюмочки с изящной вишенкой. Жаль только, пить из них было нечего. Ликеры в нашем доме как-то не появлялись.
У стены стояло огромное зеркало, до того мутное, что отражение едва угадывалось. Казалось, в нем видится что-то или кто-то еще кроме тебя. Как будто за столетие оно впитало в себя бесчисленные лица хозяев и гостей всех тех домов, где когда-то стояло. Но это было не страшно, а скорее дразнило каким-то невероятным открытием, каким-то проникновением в глубокое, но почти осязаемое прошлое.
28
Моя лесная подружка Иришка весьма трепетно относилась к моему творчеству. То тащила к своим знакомым известным поэтам, то перепечатывала вдохновенные каракули на машинке, то начинала вдруг декламировать мои сочинения, которые знала наизусть.
Она и привела меня на литературный семинар, где я встретил Костю — старосту этого собрания талантов.
— Так это вы здесь распорядитель бала?
— Да какое там…
Кажется, он немного смущен. Я представляюсь. Он протягивает руку. Оглядываюсь. Приходят люди. Я никого не знаю. Входит девушка Полечка. Она здесь первая красавица, самая талантливая. Входит руководитель этого балаганчика поэт Антон Сахаров. Он пишет симпатичные стихи. Они органичны, как бонсай. Все как у настоящих: стволик, веточки, листочки, все живое и растет, вот только маленькое. Его стихи удобно петь. И я сам люблю бубнить про собачку и другой — про ишака. А что? Довольно мило.
Костя очень солидный. Все правильно. Своя иерархия. Свои правила. Я не вписываюсь. И не впишусь. Сделаю вид, что не больно-то хочется, чтобы не больно было. Больно будет.
Все расселись. Поэт пошутил. Отменно тонко и умно. Кто-то что-то читает. Поэт прислушивается. Трепетный такой. Все трепетные. Полечка выглядит крайне утомленной. Она несет на себе всю тяжесть этого заплутавшего во Вселенной земного шарика. Мир треснул, и трещина прошла по ее чуткому сердцу. Сколь тяжела судьба поэта, блин! И не говори.
Костя мне интересен. Что-то в нем не так. Какой-то вывих. Мы присматриваемся друг к другу. Костя не пишет стихов. Это среди моих знакомых большая редкость. Он — критик. Он написал большую статью о поэме «Москва — Петушки». В ней доказывается, что Веничка — подпольный человек, а «Москва — Петушки» — мениппея. Костя отнес статью в «Литобоз». Редактор посмотрел, похмыкал, но печатать отказался. Все уверены, что отказался, потому что не могут они напечатать — цензура не пропустит.
У Кости короткая стрижка. Свитерок, курточка, шапочка лыжная. Простенько, но чистенько. Острые черты лица. Худоба. Он говорит, взвешивая слова. Ноздри вздрагивают, трогая воздух. Он курит с фильтром. Я курю «Астру». И все время сплевываю с губ налипший табак. Он пьет аккуратно, под закуску. У меня так выходит не всегда.
Мы оба в один год поступили в Университет. Я на мехмат, он — на ВМК. Я закончил, Костя — исключительно по недоразумению — угодил в Кащенко на три месяца и на факультет уже не вернулся. Теперь он работает на филфаке. Программирует, что лингвисты придумают, считает всякие корреляции и матожидания и строит кривую Ципфа — Мандельброта. Но не интересуется этой лингвистикой совсем.
Костя приглашает «заходить»: «Стихи покажешь». Я киваю.
29
Мы с Олей жили в музее. Мы ели на экспонатах, пили из экспонатов («Агитационный фарфор! Не амортизировать!»), на экспонатах спали, их примеряли, читали…
Можно сказать, это был музей культуры и быта начала XX века с некоторой примесью предшествующих и последующих эпох, добавлявшей экспозиции особый шарм. Этакая пуанта — подставка под сковородку 1873 года, стоит на газете 1947-го, а картошка на сковородке — вполне современная. Так, вообще-то, не бывает. Музей состоит из мертвых вещей. Жить в музее нельзя — он перестает быть музеем.
Но главное, мы попали в мир незнакомых, чужих людей, в самую его сердцевину, и были достаточно любопытны, чтобы этим миром всерьез увлечься и попытаться его понять.
Когда человек умирает, множество окружавших его вещей превращается в хлам, поскольку все их связи исчерпываются присутствием этого человека, а без него все распадается. Но мы попытались людей, живших в этом доме, в известном смысле воскресить, и отчасти это удалось, и вещи — случайный хлам — потянулись к нам и стали восстанавливать свои смыслы.
Мы жили внутри этого мира, но старались его по возможности не «амортизировать», и нас к нему тянуло, и он приоткрывал для нас узкую не калитку даже, а всего только просвет, щель у косяка, в которую маленький мальчик подглядывает за гостями в комнате взрослых, просвет в далекий XIX век сквозь весь век XX.
Загляни за шкаф. Что ты видишь? На кровати с кованой витой спинкой, разметавшись на необъятной пуховой подушке, сладко посапывая, спит твоя красавица-жена. У ее изголовья тикает будильник Второго часового завода «Слава» 1925 года производства, поставленный на 6:30 утра. Оле завтра на работу в «Главморковку». Вот и вся история XX века в натуральном выражении.
И ты, полный умиления от этого зрелища, перелистываешь, перелистываешь учебник истории для гимназий 1878 года выпуска. И размышляешь: а не попробовать ли все-таки трофейную продукцию в деле? Вот прямо сейчас.
Почти ни у кого из наших многочисленных друзей и знакомых своего жилья не было, и народ стекался на нашу не столь уж и близкую дачу. Иногда я не выдерживал этого столпотворения, очень мешавшего моим занятиям философией и латынью, и гневно уходил из дому. Оля качала головой и говорила подружкам, расположившимся за огромным столом поточить лясы и попить чайку: «Борису Леонидычу жаловаться побежал».