Уинстон Черчилль
Шрифт:
Собаке надоело по горло, что ею виляет хвост. В конце 1943 года, через два года вооружения и мобилизации, Америка ушла настолько далеко, что она могла вести свою собственную войну. И на это она теперь решилась. Она не желала более предоставлять вспомогательную службу Англии. На конференции в верхах в Тегеране в ноябре 1943 года Рузвельт объединился со Сталиным против Черчилля. И Черчиллю не оставалось ничего делать, кроме как со скрежетом зубовным уступить, а своё стратегическое и политическое произведение предыдущего года предать забвению.
В Тегеране было решено то, что затем летом 1944 года было воплощено в дела, и что отразилось на послевоенной истории Европы: ликвидация южной стратегии Черчилля и её замена на вторжение во Франции. Это было не только стратегическое, но и глубоко политическое решение: оно означало, что Россия не будет отгорожена от Европы, но что Запад и Восток встретятся в центре Европы. Видение Черчиллем Европы по его разумению — отреставрированная под англо–американским покровительством консервативная Европа — превратиласть тем самым в утопию. Послевоенная Европа станет либо «левой», «демократической», более или менее социалистической Европой, или она станет разделённой.
Всё это несомненно было ясно участникам конференции в Тегеране, однако высказано это не было. Дискутировали, пользуясь исключительно стратегическими аргументами; а в этой области позиции Черчилля в течение 1943 года действительно стали очень слабыми.
Черчилль вместе со всем миром разделял две ложных оценки: переоценка действенности ВВС и недооценка России. Он верил, что массивные воздушные налёты, которые были начаты в 1943 году, изнурят тыловой фронт Германии и сделают её готовой к капитуляции, и он верил, что Россия, несмотря на свои повторяющиеся зимние успехи, лишь буквально еле жива и в летних кампаниях впредь будет целиком занята тем, чтобы защищать Ленинград, Москву и Сталинград. Германская армия всё глубже в Россию, а сама Германия в хаос и разложение: на этих положениях была выстроена его стратегия. В такой ситуации средиземноморские страны с облегчением будут падать в руки высаживающихся западных союзников (что и в действительности ведь пыталась сделать Италия летом 1943 года), и британцы с американцами однажды неожиданно окажутся в незащищённых Саксонии и Силезии. Так было задумано. Но как известно, так не получилось.
В действительности бомбовый террор оказался в Германии столь же тупым оружием, как прежде в Англии. Германский тыловой фронт стоял, и производство военной продукции продолжалось на полных оборотах. Напротив, боеспособность и боевой дух германской восточной армии после Сталинграда не были более такими, как прежде. Русские были теперь материально и морально более сильными, и в течение всего 1943 года они изгоняли немцев. Они стояли уже почти на границах Румынии и Польши. А вот западные средиземноморские армии всё ещё застряли под Кассино, далеко к югу от Рима. Если дело пойдёт и дальше так, как оно шло в 1943 году, то русские будут в Варшаве, в Берлине и возможно на Рейне, в то время как западные союзники всё еще будут мучиться к югу от Альп. При таких обстоятельствах в стратегических дебатах, которые велись в Тегеране, Черчилль был практически без аргументов.
Должен ли он был вести политические дебаты с Рузвельтом — со Сталиным это было естественно немыслимо? Должен ли он был играть с открытыми картами и рисовать на стене русскую угрозу? Сомнительно, что тем самым он добился бы успеха. Совершенно не принимая во внимание того, что ведь теперь было весьма поздно с военной точки зрения преграждать России путь в Европу, и что вполне допускалось делать выводы о дележе Европы с Россией, ему не оставалось иной альтернативы, кроме как полностью уступить: Рузвельт теперь верил в возможность американо–русского сотрудничества в «левой» Европе — и вообще–то с этой своей верой через двадцать лет он не представляется более столь смешным, каким он казался спустя пять лет. Консервативному романтику Черчиллю было бы его трудно от этого отговорить.
Однако Черчиллю и не было дано попытаться сделать нечто подобное. При всем великом красноречии у Черчилля в течение всей жизни отсутствовал дар, который был наиболее сильной стороной Ллойд Джорджа: дар соблазняющего убеждения, «уговаривания», который предполагает наличие способности и желания для того, чтобы почувствовать другого, влезть в его шкуру. Ллойд Джордж, не случайно бывший также большим покорителем женских сердец, обладал этой способностью в необычайной мере. Черчилль, воин и эгоцентрист, её не имел — и инстинктивно направлял своё поведение таким образом, что у него такой способности не было. В отличие от Ллойд Джорджа или Бисмарка, которые оба в войне делали политику помимо стратегии и через головы стратегов, а с руководством войск постоянно находились в стычке, Черчилль инстинктивно делал политику через стратегию — он предпочитал сам действовать как генералиссимус и свои политические аргументы представлять в виде передвижений флота и войск. Это был его прирождённый стиль, он не мог иначе (и поэтому его понимают неверно те, кто пытается прочитать его мысли по его словам вместо его дел). В течение трёх лет он при помощи стратегического инструмента проводил успешную политику больших масштабов. Однако теперь этот инструмент его оставил, и тем самым он в буквальном смысле стал безоружным.
Тегеран был для Черчилля поворотным пунктом войны; и в добавление к этому и переломным моментом в жизни. Посреди конференции ему исполнилось 69 лет. Вплоть до этого в нём едва ли было заметно огромное физическое и психическое напряжение, которых требовала от него война в столь позднем периоде жизни. Его лицо всё ешё было розовым лицом младенца — правда, теперь с мрачным выражением, с выдвинутым вперёд подбородком. Его работоспособность и способность к концентрации, а также его самообладание, решимость и выдержка всё ещё были близки к удивительному. Неожиданно, ещё во время конференции, он превратился в стареющего, почти что — за какие–то часы — в старика: скучного, неспособного сконцентрироваться, рассеянного. Во время пауз конференции он мрачным тоном говорил о будущей войне, которую теперь сами затеяли — войну с Россией. Это будет ещё более ужасная война, чем эта. Однако меня уже там не будет. Я буду спать. Миллионы лет я буду спать. Это звучало не как слова государственного деятеля, это звучало возможно провидчески — в своего рода старческом стиле.
В середине конференции он взял себя в руки и стал изображать проигравшего, чтобы затем тотчас же снова, с легко разгадываемым коварством, что–нибудь выторговать у победителей. Ну хорошо, вторжение на Западе было делом решённым, он будет держать слово, оно произойдёт до 1 мая или по крайней мере в «майском периоде». Но следует ли до тех пор безрассудно потратить полгода, ничего не предпринимая? Что, если ему удастся вызвать вступление Турции в войну? Почему бы сначала ещё не провести военную кампанию на Балканах — как интермедию, чтобы заполнить время? Рузвельт и Сталин обменялись многозначительными взглядами. Они любезно позволили старому Уинстону заняться своим коньком. Пусть он попробует втянуть Турцию в войну. Они полагались на то, что осторожная Турция не позволит себя втянуть, и они оказались правы.
На обратном пути из Тегерана в Карфагене, где он хотел провести совещание с Эйзенхауэром, Черчилль свалился с тяжёлым воспалением лёгких — вызванная психическим состоянием болезнь, если она вообще была. Несколько дней он находился в подвешенном состоянии между жизнью и смертью. Переборов кризис с помощью сильных антибиотиков, он тотчас же начал организовывать новую «интермедию»: высадку под Римом, которая должна была привести в движение застывший итальянский фронт. Решатся ли действительно американцы ликвидировать этот фронт, если он как раз снова будет на полном ходу? Однако высадка под Анцио завязла, и глубоко удручённый Черчилль в конце зимы 1944 года вернулся в Лондон.
После Тегерана в поведении Черчилля появляется нечто бессвязное, непредвидимое, что–то вроде «как бог на душу положит». Он всё ещё, или вновь и вновь, был полон энергии и полон идеями, всё ещё активный и сильный на слова; всё ещё способный на крупные решения и большие дела. Однако решения становились теперь несколько неожиданными и дела несколько импровизированными. За ними больше не стояло никакой крупной общей концепции; она была разбита. И после этого удара человек тоже не был больше совершенно тем, кем он был до этого в течение трёх лет: тот же самый, разумеется, однако несколько искажённый и раздражительный, не владеющий собой, старый и злой.
Он всегда вёл себя по–барски — но именно барином он и был, не без достоинства в ярости. Черчилль в 1944 и 1945 гг. был способен на недостойные припадки бешенства, он позволял себе такое, он выказывал — всё еще прерывая это благородными жестами и значительными взглядами — свою сварливую и жалкую сторону, которой в нём не знали.
Также начала бросаться в глаза характерная для Черчилля в старости склонность к неряшливой непоследовательности, к жестам и поступкам, которые взаимно противоречили и отменяли друг друга. Он всегда был способен одновременно обдумывать и чувствовать много противоречащего. Как раз это давало его душе напряжение и полноту, живость, способность меняться и непредсказуемость, что всегда его отмечали. Только до сих пор присутствовала также внутренняя решительность, которая в конце концов всё же наводила порядок и ясность, объединяла или исключала противоречивое. Эта способность ослабла. Речи, а также поступки старого Черчилля имеют нечто фрагментарное, не до конца додуманное; гигантские проекты, которые неожиданно прерываются. Всё это началось в 1944 году.