Украденные горы(Трилогия)
Шрифт:
— Ландштурмист Юркович, — обратился к нему официальным тоном офицер, — я из военной комендатуры. Прошу за мною. Пропуск уже оформлен.
Когда они оказались за стенами казармы, взволнованный встречей Иван схватил Щербу за руку, хотел обнять, но тот незаметно для постороннего глаза отстранил его, шепнув:
— Идите в трех шагах позади меня.
Лишь когда вошли в глухой переулок, Щерба торопливо объяснил, что он ради дела, о котором не всем следует знать, устроился в австрийской комендатуре старшим военным переводчиком, получил форму обер-лейтенанта и теперь может кое- чем серьезным заняться…
— Михайло! — перебил его Иван. — Да тебя, бестию, сам бог послал. Раз ты в комендатуре, так можешь переслать это письмо в Москву. — Он вынул из кармана конверт, разгладил его на ладони и отдал Щербе. — Из Ольховцев везу, наши люди хотят с Лениным побеседовать. Как война — так война всем, а как революция — так по Збруч?
— Говорите потише, — посоветовал Щерба. — В городе полно шпиков.
— Хорошо, Михась, — согласился Иван. — А насчет того, что заработаю это самое, — провел он указательным пальцем по шее, — так чуть не заработал в Саноке.
С этого и начал Иван разговор: и про стычку с жандармами, про Катерину и про Ванду, и какой замечательный малец растет у нее, и как Пьонтек со своими голубями сумел перехитрить коменданта жандармерии, не упомянул лишь о чувстве молодого жандарма Войцека к Ванде…
В разговоре не заметили, как дошли до Владимирской горки. Поднялись по каменным ступеням к высокой чугунной беседке над самой кручей, откуда открывался живописный вид на широкий водный плес и покрытую лесами заднепровскую долину.
Их появление произвело целый переполох в беседке. Несколько пожилых киевлян и две старушки с детьми, недружелюбно глянув на иностранцев, поднялись со скамеек и демонстративно вышли.
— Вот как нас здесь любят, — заметил Щерба, усаживаясь на переднюю, перед самым ограждением, скамеечку. Иван опустился рядом. — Даже дышать одним с нами воздухом не желают. А Центральная рада выпускает один за другим универсалы, в которых, рассыпаясь перед украинским народом в бесконечных демагогических посулах, ни словом не поминает о тех, на чьих штыках она держится. Демагогия — главный козырь их политики.
— А что это такое, демагогия? — заинтересовался Иван.
— Лицемерие. Обман, — ответил Щерба. — На словах одно, а на деле другое. Впрочем, — он огляделся вокруг, даже наклонился, заглянул за ограждение беседки и закончил шепотом: — Ни слова про политику. Лучше я гляну на ваше письмо. Можно его распечатать?
— Пожалуйста, пожалуйста, Михайло, — даже обрадовался Юркович. — Может, там какие погрешности найдешь. Потому что, сам знаешь, какой из меня писака. Что люди подсказывали, то и записал.
На конверте было два слова: «Москва. Ленину». Щерба улыбнулся. Оглядевшись, надорвал конверт, развернул большой, исписанный крупным почерком лист бумаги, углубился в чтение. Не привыкшая к перу старательно выводившая буквы рука хлебороба низала строку за строкой.
«Дорогой наш земляк и друг, товарищ Ленин. Не поставьте в вину, что не дознались, как Вас следует величать, но слыхали мы, что перед самой войной Вы где-то тут близко от нас прошивали, потому и осмелились назвать Вас своим земляком. Пишут вам старые газды лемки из села Ольховцы, что под Саноком. Сынов наших, когда не замордовали жандармы, забрала Австрия на войну, а мы, старики, остались тут маяться. Слыхали мы, будто у Вас революция разогнала всех панов, что теперь люди Ваши имеют свою трудовую рабочую власть и что Вы, товарищ Ленин, издали такой правдивый декрет, по которому панская земля и все богатства панские и даже фабрики принадлежат теперь простым людям. А у нас все по-старому. Помещик Новак как пановал доныне, так и дальше панует. Леса вокруг, а мы не имеем где сухих палочек взять, чтобы печь истопить. И горы с лесами, и лучшие земли, и пастбища — все панское. Пан себе гуляет, ни к чему рук не приложит, а все имеет, а мы трудимся-трудимся, и ничегошеньки-то у нас нет. Ксендз с амвона научает покорности, ибо такова воля божья, да мы в это уже перестали верить, потому что если тебя за корову, которая съела горстку за канавой в панском лесу, помещичий гайдук огреет нагайкой по спине да еще штраф взыщет, сдерет с тебя последний ринский, так ты, газда, до самой смерти вколотишь себе в мозги, что то не божья, а панская воля…»
Щерба не дочитал, повернулся к Ивану, обхватил за плечи, его большие карие глаза светились радостью.
— Такое письмо никто из нас не сумел бы составить, — заговорил он возбужденно. — Милейший мой газдуня, кабы знала ваша Катерина, какую вы нам службу сослужили! Это же готовая прокламация против оккупантов. Жолнер, который прочитает ее, не сможет остаться равнодушным и не станет помогать своим офицерам грабить Украину. — Щерба наклонился, заглянул Ивану в глаза. — Разве не так, газдуня?
— Может, и так, — согласился Иван, приятно польщенный подобным отзывом ученого человека. — Но это, почтеннейший, вот чем пахнет. — Его рука, прочертившая невидимую линию от шеи до дерева над беседкой, говорила без слов, чем это все пахнет.
— Что верно, то верно, — вздохнул Щерба. — Если попадешься — все. — Он на минуту умолк, вспомнив товарищей, погибших в застенках и под пулями жандармских карабинов. — Но истинный революционер не думает об этом. Он думает обо всех обездоленных, о своем народе. За справедливость, за нашу святую правду он готов даже жизнь свою отдать. Вы, Иван, понимаете меня?
Юркович не сразу ответил, нервно жевал кончик уса, хмурился.
«Не понимает, — подумал Щерба, — не под силу это его крестьянской голове. Собственная земля, дети…»
— Я так думаю, — нарушил молчание Иван. Сложил ладони на коленях, загляделся вроде бы на Днепр, а на самом деле не видел его — углубился в раздумье над превратностями судеб человеческих. — Вспомнил я, Михайло, своего отца. Честный был, работящий. И выше всего ставил правду. За эту самую правду сел за решетку, отбыл свое, а когда вышел, когда увидел, что ничего не достиг за свои муки, что правда по-прежнему затоптана панами, не выдержало сердце, запил… А вот тебя, Михайло, никакая беда не в состоянии сломать. Цепи на руки, тюремная решетка, а ты, что бук, гнешься, скрипишь от боли, а не ломаешься… — Иван дружески положил Щербе руку на плечо. — Сдается мне, что таким, как ты, Михайло, мы должны верить. Коли надо, бери то письмо, делай с ним что знаешь. Только думается мне, что если бы Ленин прочитал его собственными глазами…
— И прочитает, газда Иван, — поспешил успокоить его Щерба. — Если мы напечатаем…
Внезапный взрыв потряс воздух, разговор оборвался. Вспугнутые пичуги вспорхнули с деревьев, взвились вверх, а когда взрыв повторился, рассеялись в воздухе. Восточнее аристократического района Липок поднялась в воздух бурая шапка дыма, закрыла полнеба.
— Что это? — встревожился Иван. — Вроде бы и позиций тут нет…
Щерба усмехнулся, он знал, что это означает. Начало действовать киевское подполье, взлетели в воздух пороховые погреба на Зверинце. Да-да, немцам не должны достаться эти погреба.
— Позиции тут есть, — ответил Михайло. — Только они невидимы для простого глаза.
— Что ты скажешь, Стефания? Как тебе нравится эта степь? Величественно! Думается, конца-краю ей нет. Смежишь веки — и уносишься на крыльях фантазии. Люблю помечтать. Может, этой самою степной дорогой двигались, как вот мы, на юг казацкие полки. Боже, сколько здесь романтики! На месте Кащенко я бы рисовал в своих казацких повестях еще более грандиозные баталии, еще более жестокие бои. Чтобы ляхов озноб пробрал, читая о них. Чтобы не забывали Желтых Вод и Корсуня! И москали чтобы знали, на что мы способны.