Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Украденные горы(Трилогия)
Шрифт:

— Выпьем, друзья, за здоровье того, — начал Щерба с поднятой чаркой, — кого нет здесь среди нас, но кто, я уверен, вернется к нам с добрыми вестями!

Потянулись руки с налитыми чарками к чарке хозяйки. Выпили, пожелав Ивану здоровья и наискорейшего возвращения.

— Не подсыпал ли сюда Нафтула болгарского перца? — сказал, крякнув, Щерба.

— Последняя, товарищи, австрийская оковита, добрая горилка, — объяснил Войцек. — Верно, с самого дна выцедил.

— Люди говорят, — сказал Щерба, — будто наш яснейший, перед тем как отречься от трона, велел подать себе бутыль оковиты и, подняв ее над золотой короной, обратился сквозь слезы к своим вельможам: «На войне, господа, мы не прославились, скверно, ох как скверно воевали мои солдаты за габсбургский престол, зато имперско-королевскую оковиту все народы Австро-Венгерской империи будут помнить! — И закончил под торжественный гимн духового оркестра: — Да здравствует в памяти моих подданных австро-венгерская оковита!»

Все, кроме Катерины, посмеялись шутке, несколько минорное настроение гостей сменилось на веселое. Они приналегли на угощение, нахваливая Катерину и Ванду, ее помощницу. Когда пришел черед снова наливать чарки, Щерба, чтобы подбодрить приунывшую хозяйку, предложил выпить еще и за здоровье Василя Юрковича.

У Катерины сжалось сердце. Она не раз видела своего первенца вместе с отцом во сне. Но если отца она видела таким, каким он в последний раз, после отпуска, зашел в хату — при полном военном снаряжении, загорелого, улыбчивого, то Василя никак не удавалось ей разглядеть, — он не входил в хату, а стоял под окном и, точно из густого тумана, молча смотрел на нее через стекло.

— Ох, хоть бы жив был, — грустно отозвалась Катерина на тост Щербы. — Четвертый год ни слуху ни духу о нем.

— А я вот кое-что слышал! — Щерба еще раз налил всем по чарке и стал рассказывать, что узнал о Василе от киевской Галины: учится он в далекой степной школе, о нем там хорошо заботятся, и растет он, имея в мыслях одно — вернуться в родные горы, чтоб здесь помочь людям навести справедливый порядок. — Так что не печальтесь, Катерина. Пройдет немного времени, и сын ваш ступит на родительской порог и скажет: «Что, не ждали? А я уже здесь, мама!»

— И я уже тут как тут, газды! — послышался с порога чей-то голос.

Все оглянулись. В настежь открытой двери рядом с Суханей стоял незнакомый человек, одетый как живущие вдалеке от городов лемки: кожаные постолы, узенькие, грубого сукна штаны, темно-рыжий полушубок, поверх которого наискось спускался с плеча широкий ремень от кожаной, украшенной медными бляшками котомки. Чисто выбритое немолодое, но без морщин, обветренное широкое лицо, мягкий взгляд умных темно-карих глаз под густым навесом черных бровей, едва заметная усмешка, прячущаяся в уголках стиснутых губ, и ко всему тому крепкая невысокая фигура никак не могли бы подтвердить записи, сделанной в церковной метрике, что Микола Громосяк родился в 1846 году в Кринице и несет на своих плечах бремя 72 нелегких лет. Переступив высокий порог, он снял с головы старомодную с твердыми полями шляпу и, поздоровавшись обычным галицким «Слава Исусу», сказал:

— Прошу прощенья, газды, что осмелился нарушить ваше милое застолье. Этот паренек, — кивнул он на Ивана Суханю, — проводил меня на этот двор, где поселился господин Щерба.

Щерба поднялся и стал выбираться из-за стола. О, он хорошо знал этого беспокойного, вечно озабоченного поисками людской правды, не по летам энергичного лемка. Еще до войны он искал, ее в Иерусалиме, у гроба господнего, и в Риме, у самого папы, — к нему он отправился с жалобой на молодых униатских священников, которые задались целью вводить по лемковским церквам латинский обряд.

— Милости просим, пан министр! — воскликнул Щерба. Он обнял гостя за плечи и отрекомендовал его собравшимся: — Друзья! Мы имеем счастье познакомиться с весьма замечательным человеком. Перед вами, товарищи, министр по земельным делам Лемковской республики Микола Громосяк.

Все шумно поднялись, жали ему руки, приглашали к столу.

Громосяку налили чарку палюнки, Щерба чокнулся с ним, пожелал доброго здоровья, да Громосяк, пока трезвая голова, пожелал изложить ему, ради чего прибыл сюда и в каких советах Щербы нуждается, ибо никто так правдиво и убедительно не обращался к лемкам на первом совещании во Флоринке, как это сделал Щерба.

— Как нам лучше поделить земли, любезный Михайло, поровну, на душу, или, может, бедным людям, безземельным халупникам, собраться вместе и сесть на панской усадьбе хозяйствовать сообща? — спрашивал Громосяк у Щербы. — И что нам с паном помещиком делать? Оставлять его в имении или, пожалуй, пустить с сумой по белу свету, пускай попробует батрацкого хлебушка в тех проклятых Америках. Но, правду сказать, любезный Михайло, и пана помещика бывает жаль. Чем он, бедняга, виноват, что родился не хлопом, а шляхтичем…

— Вам же предстояло в Париж ехать, — пошутил Щерба. — Неужели в Париж пролегает дорога через Ольховцы?

— Ты послушай, Михайло… «Выберем тебя, газда Микола, на всемирную конференцию в Париже, — так сказал мне наш президент адвокат Кочмарик. — Поедете к Вильсону за четырнадцатью пунктами мира. Там, говорят, есть пункт и про нашу республику… — Громосяк хитро подморгнул Щербе. — Так что одевайтесь, газда Микола, так, как в церковь ходите: в лемковскую простую сермягу, кожаные постолы, штаны узкие. Пусть паны знают, что мы люди с гонором. А через плечо поверх сермяги повесьте кожаную, с широким поясом, котомку, именно ту, — внушает мне наш президент, — с которой ходили вы в святой Рим…» — «Ладно, — вроде соглашаюсь я, — ежели ваша на то воля, то я отправлюсь, только, говорю я, — не той чертовой железкой, а пешком». — «Пешком? — удивился президент Кочмарик. — Какие же постолы выдержат столь продолжительное путешествие?» — «О, господин президент. Хлоп не так глуп. Порвутся кожаные постолы — пойду босой. Теперь лето». — «В Париж, на мирную конференцию, босому?» — захохотал Кочмарик. «А и босому — что ж особенного? Зато с гонором, пан президент. Пусть пан Вильсон видит, какие мы смекалистые».

Ни один из членов делегации не согласился тронуться в дорогу до Парижа пешком, и Громосяка отпустили с миром. Он был занят другим: ходил от села к селу, с помощью советчиков обмерял панские угодья, собранные данные заносил столбиком в свою карманную книжечку.

— На что мне этот американский Вильсон, раз весна подходит, бедные люди ждут от республики земли, сеять уже пора, а я до сих пор еще не составил декрет.

— Декрет о национализации земли хотите составить? — искренне изумился Щерба. — Не так ли?

— Именно так, хотя я того слова не знаю. Знаю только, что землю и пастбища мы отберем у помещиков. И горы с лесами отберем для республики. Зачем, милый человек, я и забрел сюда. Ты, Щерба, видел Ленина, так, может, хоть одним глазом заглянул в его писания. Поучи меня, вразуми, чтоб не дать маху, не обидеть бедняков.

— Итак, за нашего справедливого министра, друзья! — торжественно объявил Щерба. — Побольше бы нам таких министров!

Настоящее застолье развернулось после того, как Катерина поставила на стол две полумиски с горячим жарким. Чарки пошли вкруговую. Пили и за гостей, и за хозяйку дома, выпили, встав, и за здоровье того, кто стоит за всех обиженных на свете, кого день и ночь на страх панам ожидают с Востока в Ольховцах и по всей Лемковщине. Добрые пожелания сменялись песнями, шутки — веселым смехом и издевками над панами-шляхтичами, которым в Лемковской республике не найдется иной работы, кроме как пасти общественных свиней…

— «Не мелем, не мелем», — вдруг затянул своим приятным басом неутомимый Щерба. Гости дружно подхватили:

Не мелем, не мелем, Забрала нам вода млин, Забрала нам вшистки кола, Обійшла нас доокола, Не мелем, не мелем, Не мелем, не мелем, Забрала нам вода млин.

Это была самая излюбленная для каждого лемка хоровая песня, — пели ее и в подпитии, и трезвыми, гордая песня гордых людей, в которой звучала необоримая народная сила.

Поделиться с друзьями: