Улица Грановского, 2
Шрифт:
А Ронкин сплевывал ему под ноги, молчал. Штапов настаивал:
– Если философски-то подойти, что такое есть ложь? Всего лишь – заплатка на правде. Поэтому…
– Эти прибаски я слышал знаешь где? – недобро спрашивал Ронкин. И Штапов сразу настораживался, голосок его становился суше.
– Ну-ка, скажи, скажи, где?.. Оскорбление личности знаешь чем карается? – и двоил желтыми, как смола, глазами. – Места, в которых ты побывал, известные.
И для тебя же лучше не вспоминать про них, а то ведь могут и у тебя о многом спросить, ох о многом!..
Но Ронкин смеялся и отвечал теперь чуть ли не добродушно:
– Знаешь, Штапов, уж на память-то мою ты платок не накинешь, правда? Ты ж не очень глупый человек: если даже я и смолчу, ты сам догадаешься – о чем это мое молчание. Так что лучше – не будем.
– Нет, будем, будем! – взвизгивал Штапов. – Давай и о концлагерях побеседуем! Чего стесняться?.. О том, как попал ты туда, например…
Ему казалось: он бьет по самому больному, и Штапов всматривался в лицо Ронкина изучающе. А тот продолжал копать. Штапов даже к земле пригибался, стараясь разглядеть лицо соседа: неужели ничто не выведет его из себя?
Но лицо Ронкина оставалось спокойным. Вот это-то и бесило, должно быть, Штапова больше всего. По всем его взглядам, по всему прежнему опыту выходило: ни один человек не может без страха жить – хоть кого-то, хоть что-нибудь, но должен бояться каждый, обязательно должен. Нужно только отыскать тайную пружину страха, надавить на нее, и тогда уж человек этот – твой, вей из него веревки! Да он и сам взовьется, завяжется в любой узел, лишь бы пружину хитрую больше не трогали.
Но похоже было, что пришельцы эти – Токарев с Ронкиным – ничего и никого не боялись.
Ну, еще Токарева можно было понять: хоть невеликий, но начальник, все ж таки главный механик строительства – мог и возгордиться от внезапного своего возвышения и оттого голову потерять. А Ронкин – что?
Просто экскаваторщик! Иначе говоря – землекоп. Что он-то себя выше других ставит?
Этого Штапов понять не мог, но обещал себе доискаться до сути.
Между тем яблони, на удивление, принялись и весной зацвели и даже выбросили плутовато-курносые завязи. Теперь ухаживал за ними не только Ронкин – после смерти жены его почти не бывало в поселке, – а все соседи.
Но для Штапова-то яблони эти оставались по-прежнему – ронкинские. И, проходя мимо, он старался спрямить тропу старым ходом, топтал взрыхленную, чуть не руками просеянную землю – как бы невзначай. И делал так только в те вечера, когда Ронкин был дома: на глазах у него шел, помахивая пухлым желтым портфелем, отвернув голову, словно задумавшись, задевал френчем ветки яблонь. И, уж задев, демонстративно отшатывался, каждый раз изумляясь как бы: откуда это здесь выросло, что это?..
Тогда и Ронкин выходил из своего вагончика и тоже молча, тоже демонстративно перекапывал землю, уничтожая в ней четкие следы штаповских подбитых стальными полукруглыми подковками каблуков, – ему ненавистны были сами эти следы.
Спорили уже не из-за яблонь: о большем.
Побеждал явно Ронкин. Яблоки на деревцах с каждым днем наливались соком, круглели, и к середине лета бока их начали розоветь. Было их, правда, не так уж много: десяток-полтора на каждом деревце. Но ведь и радость не в том: они веселили глаз; даже пыльные нерасчетливые водоворотики – и те будто бы обегали яблони стороной.
Но вдруг однажды, в одну из тех немногих ночей, когда Ронкин отсыпался в поселке, кто-то срезал аккуратно яблоки – все до единого. Но не унес, нет! – так же аккуратно нитками подвязал их за зеленые крепкие ножки к ветвям. Ронкин вышел утром из вагончика, и ему сразу в глаза бросилось: яблоки среди зелени – как волдыри какие-то. Он еще не сообразил, не разглядел, в чем дело, но краем глаза заметил: занавеска на окошке штаповском колыхнулась. И тут-то Ронкин все сразу понял, не сомневался, не раздумывал ни секунды – его попросту бросило к порожку штаповскому из трех нестроганых досточек. Рванул дверь, – звенькнул, вырвав петлю, крючок.
Точно! Штапов стоял у окна, только и успел – отшатнуться, взглянул на бледное лицо Ронкина, на сжатые его кулаки и закричал, испугавшись:
– Не смей! Не превышай, Ронкин!.. Я только куражил тебя! Куражил! Только и всего!..
Почему-то словечко это непривычное – «куражил» – Ронкина холодком обдало, он процедил с ненавистью:
– У-у, пакостник! – и ушел. Даже в вагончик к Штапову не полез, захлопнул дверь с силой.
Ушел к «газону» своему, работяге, ожидавшему его у обочины ближней дороги. Сел на продавленное, клеенчатое, вытертое до нитяной белизны, уже и блеск потерявшее сиденье, а голову положил на руль и так сидел долго, молча, сдавив баранку в руках, – кожа на суставах побелела.
А когда выпрямился через силу, тут же включил мотор и уехал, никому ничего не сказав: что докажешь?..
Потом, позже, через несколько месяцев, когда я опять попал в Сибирь, на стройку и повстречался с Ронкиным, я напомнил ему тот день, срезанные яблоки… Семен Матвеевич подтвердил сухо: все так и было.
О происшествии он сам рассказал Аргунову – ему одному, и то – не сразу, месяца два спустя.
Ронкин проговорил это, нахмурив густые свои черные брови, потер резко ладонью лоб, как бы смахивая с него паутину невидимую, и добавил, все так же сухо чеканя слова:
– Был тот день – один из самых несчастных в моей жизни. Будто выжгло что-то в груди начисто… Знаете, говорят: смерть как солнце, на нее не взглянешь… Я уж смерти в глаза столько раз смотрел – не сосчитать!
Смотрел, а увидел-то эти глаза, может, тогда – в первый раз. Иссушающие глаза…
Я сейчас вспомнил эти слова Ронкина, и рядом-то с ними рассказанное Аргуновым несколько обмельчало.
Одна и та же река будто, берега те же и ветры, а глубины разные.
Так имею ли я право перелагать здесь услышанное от Аргунова? Ведь что там ни говори, в одном он прав, и я это тоже знаю по своей газетной практике: факты сами по себе значат мало, их можно повернуть и так и этак. Куда важнее связь между ними, которая подчас настолько неуловима, что ее иначе, как междометиями, и не определишь. Как говорят физики, важна не сила, а вектор силы. И вот это направление ее, курс судна, проложенный по реке, подчас и зависит только от того, кто рассказывает про эти факты – про судно. Он может и вовсе на мель его посадить: не хватит воображения, опыта, или же просто не разглядит знак какой-то в береговой обстановке – очень даже просто. Еще и там посадит, где самый стрежень вроде бы, самая глубь, да так, что днище пробьет или покорежит, и судну больше уж не ходить никуда.
Но пусть рассказанное Аргуновым – не сама истина, а лишь приближение к ней, все равно это – невероятно много! Важно, что факты Анисим Петрович не придумывал, говорил лишь о том, что было на самом деле. А их направление… Что ж, мы оба следили за вереницей одних и тех же судов-людей, но у меня-то, по сравнению с ним, одно, но важное преимущество: я знаю их дальнейшие гавани, бухты, меляки, водовороты, гибельные камни…
И если даже в каких-то оценках своих Аргунов оказался неправ, поспешил, а что-то не высветил, то в моих силах исправить оплошности, точнее промерить глубины, над которыми шли наши общие знакомцы. И я могу быть только благодарен Анисиму Петровичу за тот курс, который он, пусть всего лишь пунктиром, но проложил на карте – в местах, годах, в которые мне самому уже не заглянуть.
Я расспросил его подробно о бульдозеристе Манцеве, который упоминался в одной из статей Аргунова.
Это о ней говорил Штапов: дескать, освещеньице только изменить и можно разглядеть, как Токарев закручивал гайки на горле рабочего класса.
А приключилось вот что.
Серега Манцев, ушлый бродяга и запивоха, на бульдозере в одиночку планировал в дальнем конце поселка площадку под котельную. В одном углу площадки нужно ему было выбрать грунт чуть не на метровую глубину. А грунт здесь, как на грех, попался каменистый, бульдозер потрепанный, слабенький – едва скоблит окатую землю. И тогда Манцев вечером, после рабочего дня сбегал к одному своему дружку – компрессорщику, уговорил его пригнать на площадку компрессор, перфоратором набурить дырки. А сам за это время успел смотаться на попутке к взрывникам – они били в горах рабочий тоннель к турбинам гидростанции – и выклянчил у них полмешка аммонала. Точнее, не выклянчил, а рассчитался спиртишком, который добыл у аптекарши, тайной своей полюбовницы: со спиртным в те годы тяжко было, поэтому иные за бутылку не то что аммонал – душу готовы были променять.