ЖАНРЫ

Умереть в Париже. Избранные произведения
Шрифт:

Хозяин гостиницы собрал эвакуированных и распорядился, чтоб в каждом доме было оборудовано укрытие и приготовлены вёдра и прочий инвентарь для тушения огня.

Всё то же самое несколько лет подряд нас уже заставляли проделывать в Токио, и наш горький опыт свидетельствовал о том, что подобные приготовления лишены всякого смысла, поэтому мы предложили подумать о других мерах. Ответом было жёсткое распоряжение: других вариантов нет, выполняйте, что велено. Нарушители считаются изменниками народа, каждый дом подлежит инспекции. На почётном месте при этом восседал один из местных жителей, отставной генерал сухопутных войск, облачённый в гражданскую униформу.

Вдобавок ко всему деревня наша располагалась в местах, где растёт лиственница, поэтому в случае бомбардировок в горах даже осенью легко могли вспыхнуть лесные пожары. Полагая, что воображению городских жителей недоступны последствия такого рода бедствий, нам всячески расписали эти ужасы и сурово предупредили, что деревья в радиусе десяти кэн[103]от дома должны быть безотлагательно вырублены.

Вокруг роились слухи. Говорили, что дама, любовница маркиза К., уже отправилась вместе с ним под охраной на новое безопасное место, что в Мацусиро (на Синею) сооружено подземное помещение для ставки Главнокомандующего, куда уже переехала императорская чета, а мать-императрица, живущая сейчас в городе К., тоже готовится к переезду. В моём же семействе царила растерянность, поскольку при всём желании мы никак не могли убрать лиственницы вокруг дома: у нас просто не было пилы. Кончилось всё тем, что с лесозаготовки приехали рабочие, быстренько повалили огромные полувековые деревья и увезли. Куда дели древесину, мне, её владельцу, так и осталось неизвестным; нас только пугали, что в случае бомбёжки всё плоскогорье превратится в море огня. Мы принялись было рыть во дворе укрытие, но осыпающаяся вулканическая порода делала его крайне ненадёжным, и в конце концов мои домашние, не выдержав, предложили: раз всё равно умирать, давайте вернёмся в Токио.

Я тоже раздумывал: не забрать ли всех пятерых на прежнее пепелище? Там у меня сохранилось известное тебе маленькое книгохранилище. Мой приятель Ода вот так же переселился из района Канда: построил себе землянку на месте бомбёжки. Пол и потолок в моём хранилище из бетона, на площади примерно в шесть дзё семья из шести человек вполне могла бы приютиться. И дело не в том, что развалины бомбить уже не будут, — нами овладела мысль бежать от этих людей, которые, словно псы, с воем кружили здесь в горах вокруг нашего дома. Там же, посреди выжженной земли, в тесном единении с родными тебе людьми уже не страшен ни голод, ни приход войск. Мы приняли решение больше не метаться, а смиренно вручить себя судьбе.

…Почему я так пространно рассказываю тебе об этом? Да просто хочу сказать: беды, которые нам пришлось изведать, — не от войны. Они — от убогости человеческого в нас, японцах.

Этих бед можно было избежать только объединившись. Проходя через все страдания, я неизменно помнил о той глухонемой девушке.

Дело не в одном докторе Нисиде. В Японии было много блестящих учёных, мыслителей, людей искусства, чьи устремления были прекрасны. Но они творили для "своих", на языке, доступном лишь узкому кругу, а всё прочие были для них не более чемглухонемые. Так как же могла нация подняться духовно! Вот в чём предательство японской интеллигенции, вот что возмущало меня в день последней встречи с тобой.

Впрочем, свои беды я принимал смиренно, как возмездиеглухонемой дочери,сознавая, что и сам принадлежу к этим предателям. Да и не только я — будь ты жив, я б и тебя отнёс к их числу. Рассказывая лицеистам Токая про Бергсона, я говорил оглухонемой дочери,объединяя с Нисидой и моих слушателей. Они с умным видом заняты поисками высоких идей, при этом высокомерно относясь к простым людям, к примеру, дома не говорят с матерью или сёстрами на том же языке, что с приятелями-единомышленниками. Ты, наверное, согласишься с этим, припомнив себя в их годы.

Отсутствие общего языка в конце концов оборачивается отсутствием общих понятий, источником фарса-трагедии, где все мы разноязыки в собственной стране. Кстати, хочу рассказать тебе о заседаниях Дальневосточного трибунала[104]. Там обнаружилось нечто презабавное: оказывается, в Японии армия, флот, дипломаты, императорское окружение просто не понимали друг друга — ведь каждый изъяснялся на своём собственном языке, каждый был для прочихглухонемым.И получается: никто не хотел войны, но не нашлось общепонятных ясных слов, вот все и тщились разгадать в речах друг друга подлинную суть, а между тем страна оказалась ввергнутой в безрассудную схватку, и тут уж все потеряли головы — поди разберись, кто виноват… Какая нелепица! Нет сомнений, что народ был сыт по горло Тихоокеанской кампанией[105], и говори японцы на общем языке, войны можно было бы избежать.

После поражения мы, кажется, поняли свою ошибку. Ты и представить себе не можешь, сколь тяжела наша нынешняя жизнь, но я принимаю её как должное, ибо сам один из тех, кого постигло возмездиеглухонемой дочери,и теперь обязан растить из неё самостоятельного человека. У нас было принято пренебрежительно считать чужихглухонемыми,и теперь, после проигранной войны, нечего сетовать на непонимание, вражду и неразбериху среди себе подобных.

После поражения в войне у нас вошло в моду слово "демократия", но меня тревожит, что, еслиглухонемыене научатся говорить — и притом на общем языке, — эта самая демократия тоже окажется одним из тех лозунгов, которыми мы насытились в военное время.

Твоё поколение уже показало себя в литературе. Есть прекрасные писатели, но пишут они тоже для узкого круга. Простые читатели — какие-нибудь Мии-тян, Хаа-тян, Таро-кун — для них всё такжеглухонемые.

В том письме, которое стало твоим завещанием перед смертельной атакой, ты желал мне долгих лет жизни и успешной работы. Под успешной работой я понимаю высокое литературное творчество на языке, доступномглухонемой дочери.Многое из твоих записей не вошло в публикацию журнала "А", и я слышал, что твои друзья хотят издать их отдельной книгой. Есть твои письма родителям, есть дневниковые заметки, и не всё там, наверное, написано языком равных, но они, несомненно, взволнуют читателей, наделят их частицей твоего духа и дадут тебе новую жизнь в их сердцах. Да и сам я, когда-то пренебрегавшийглухонемыми,надеюсь найти в себе силы создать нечто достойное.

Ах да, совсем забыл. 9 октября 19 года ты написал: "Последнее время я стал во сне видеть женщин. На базах в Оотакэ и в Будзане мне снились только еда да родной дом. Теперь же тело и дух мой свободны, и ко мне понемногу вернулось мужское начало".

Это единственное у тебя упоминание о женщинах, и за долгие годы наших отношений ученика и учителя ты тоже один-единственный раз заговорил со мной об этом.

На прощальном сборе все по очереди называли, с кем хотели бы встретиться перед уходом в армию, и словно в шутку заинтересовались женщинами-писательницами. Я назвал тогда Уно Тиё, у неё как раз накануне вышел прекрасный рассказ: письмо любящей жены к ушедшему на фронт мужу. Я полагал, что образ этой прелестной, словно цветок, женщины станет для вас ярким воспоминанием. Ещё я назвал Ногами Яэко — мне хотелось, чтобы, встретившись с ней, вы осознали, что чувствует, как понимает вас женщина-мать. Мне верилось, что обе они оставят глубокий след в вашей памяти и одарят своим теплом, когда там, на полях кровопролитных битв, вас посетят мысли о далёкой родине.

В тот вечер я не писал никому рекомендательных писем. Каждый из вас тогда мог смело стучаться в любую дверь, и мне казалось, что к одной из писательниц ты непременно зайдёшь. Но, придя потом ко мне один, ты всё же попросил такое письмо для Уно Тиё: "Без него неудобно нанести визит даме".

Я с готовностью согласился, но начался тот разговор… Я вспомнил о Бергсоне, потом ты, охваченный неясным мне порывом, заплакал и — то ли от смущения, то ли спохватившись, что опаздываешь на ужин к дяде, — торопливо засобирался и ушёл. Сходил ли ты к госпоже Уно без письма? На следующий день я вспомнил, что не дал тебе его, и страшно расстроился оттого, что теперь уже ничего не поправишь. Домашние наивно утешали меня: вот он вернётся с войны, и ты сам сходишь с ним к Уно. Кто мог подумать, что ты погибнешь?

Вот и сегодня, дочитав твои записи до 9 октября, я со стыдом вспомнил об этом и мучился раскаянием…

Нет, до чего чудовищное, дьявольское изобретение — "человек-торпеда"! Его воплотили в реальность нашиже глухонемые,а ты, пройдя столь тяжкий путь душевных мучений, отправился навстречу смерти, исполненный, словно божество, благородно-возвышенного духа.

Твои дневники обнажают эту трагедию. Они предостерегают нас: если мы вновь позволим себе высокомерно отвернуться отглухонемых,то кто-то из них непременно создаст новую "человек-торпеду", и мы — возвышенно-благородные души! — сами же окажемся в ней и понесёмся навстречу смерти.

Поделиться с друзьями: