ЖАНРЫ

Unitas, или Краткая история туалета

Богданов Игорь

Шрифт:

На улицах бывшей императорской столицы писали все кому не лень. Свидетелем вот какой сцены стал живописец и театральный художник Ю. П. Анненков:

«В предутренний снегопад мы возвращались втроем: Блок, Белый и я. Блок в добротном тулупе, Белый — в чем-то, в тряпочках вокруг шеи, в тряпочках вокруг пояса. Невский проспект. Ложился снег на мостовую, на крылья Казанского собора, на зингеровский глобус ГИЗ’а. Блок уходил налево по Казанской, Белый продолжал путь к Адмиралтейству, к синему сумраку Александровского сада. На мосту, над каналом — пронзительный снежный ветер, снежный свист раннего утра, едва успевшего поголубеть. Широко расставив ноги, скучающий милиционер с винтовкой через плечо пробивал желтой мочой на голубом снегу автограф: «Вася».

— Чернил! — вскрикнул Белый. — Хоть одну баночку чернил и какой-нибудь обрывок бумаги! Я не умею писать на снегу!

Седые локоны по ветру, сумасшедшие глаза на детском лице, тряпочки: худенький, продрогший памятник у чугунных перил над каналом.

— Проходи, проходи, гражданин, — пробурчал милиционер, застегивая прореху.

Записки мечтателей…»

В другом месте своих воспоминаний Анненков воссоздает следующую живописную картину:

«Мой куоккальский дом, где Есенин провел ночь нашей первой встречи, постигла несколько позже та же участь. В 1918 году, после бегства красной гвардии из Финляндии, я пробрался в Куоккалу (это еще было возможно), чтобы взглянуть на мой дом. Была зима. В горностаевой снеговой пышности торчал на его месте жалкий урод — бревенчатый сруб с развороченной крышей, с выбитыми окнами, с черными дырами вместо дверей. Обледенелые горы человеческих испражнений покрывали пол. По стенам почти до потолка замерзшими струями желтела моча, и еще не стерлись пометки углем: 2 арш. 2 верш., 2 арш. 5 верш., 2 арш. 10 верш… Победителем в этом своеобразном чемпионате красногвардейцев оказался пулеметчик Матвей Глушков: он достиг 2 арш. 12 верш. В высоту.

Вырванная с мясом из потолка висячая лампа была втоптана в кучу испражнений. Возле лампы — записка: «Спасибо тебе за лампу, буржуй, хорошо нам светила».

Половицы расщеплены топором, обои сорваны, пробиты пулями, железные кровати сведены смертельной судорогой, голубые сервизы обращены в осколки, металлическая посуда — кастрюли, сковородки, чайники — до верху заполнены испражнениями. Непостижимо обильно испражнялись повсюду: во всех этажах, на полу, на лестницах — сглаживая ступени, на столах, в ящиках столов, на стульях, на матрасах, швыряли кусками испражнений в потолок. Вот еще записка:

«Понюхай нашава гавна ладно ваняит».

В третьем этаже — единственная уцелевшая комната. На двери записка: «Тов. Командир». На столе — ночной горшок с недоеденной гречневой кашей и воткнутой в нее ложкой…»

Нет-нет, советская власть пришла не созидать, как твердила десятилетия коммунистическая пропаганда, а разрушать — и разрушать то, что создавалось вдохновенным многолетним трудом — не врага, нет, а своих же отцов и дедов, своих соплеменников.

Были, впрочем, попытки строить уличные уборные «нового типа». Проект одной из них, под землей (!), в 1920 году разработал знаменитый советский архитектор А. И. Гегелло. Проект не осуществился, как и море других тогдашних проектов.

Советская власть — это неосуществленный проект подземного сортира.

Положение с туалетами в первое десятилетие после прихода к власти большевиков увековечил С. А. Есенин в поэме «Страна негодяев». Вот какие слова от лица новых хозяев жизни произносит герой поэмы с говорящей фамилией Чекистов:

Я ругаюсь и буду упорно Проклинать вас хоть тысячи лет, Потому что… Потому что хочу в уборную, А уборных в России нет. Страшный и смешной вы народ! И строили храмы божие… Да я б их давным-давно Перестроил в места отхожие.

М. А. Булгаков устами профессора Ф. Ф. Преображенского весьма убедительно разъяснил прискорбную ситуацию на ниве санитарии первых лет советской власти: «Если я, входя в уборную, начну, извините за выражение, мочиться мимо унитаза и то же самое будут делать Зина и Дарья Петровна, в уборной начнется разруха». Эти доводы в блестящем исполнении Е. А. Евстигнеева в великолепном одноименном фильме становятся попросту убийственными. Слова эти долгие десятилетия, увы! оставались не услышанными: повесть была написана в 1925 году, а впервые опубликована в 1987-м. А между тем ситуация, характерная для 1925 года, ничуть не изменилась в лучшую сторону и в 1987-м.

Был в стране и поистине уникальный туалет, под Москвой. О нем рассказывает в своих воспоминаниях режиссер А. С. Кончаловский:

«На ночь вместе с дедом мы шли в туалет, один я ходить боялся: крапива, солнце заходит, сосны шумят. Дед усаживался в деревянной будке, я ждал его, отмахиваясь от комаров, он читал мне Пушкина:

Афедрон ты жирный свой Подтираешь коленкором; Я же грешную дыру Не балую детской модой И Хвостова жесткой одой, Хоть и морщуся, да тру.

Это я помню с девяти лет.

Вся фанерная обшивка туалета была исписана автографами — какими автографами! Метнер (либо Николай Карлович, композитор и пианист, либо его брат Александр Карлович, тоже музыкант. — И. Б.), Прокофьев, Пастернак, Сергей Городецкий, Охлопков (Николай Павлович, режиссер и актер. — И. Б.), граф Алексей Алексеевич Игнатьев, Мейерхольд…

Коллекция автографов на фанере сортира росла еще с конца 20-х. Были и рисунки, очень элегантные, без тени похабщины, этому роду настенного творчества свойственной. Были надписи на французском. Метнер написал: «Здесь падают в руины чудеса кухни». Если бы я в те годы понимал, какова истинная цена этой фанеры, я бы ее из стены вырезал, никому ни за что бы не отдал!»

Туалеты в Ленинграде и до Великой Отечественной войны, и после именно так и назывались — «уборными» (хотя и понятие «артистическая уборная» или «гримуборная» тоже сохранилось), но не забыты были и слова «сортир» и «клозет». Ф. Г. Раневская так определила разницу между ними: «Сижу в Москве, лето, не могу бросить псину. Сняли мне домик за городом и с сортиром. А в мои годы один может быть любовник — домашний клозет». Нам остается только предположить, что не одна Фаина Георгиевна называла дачную уборную (вне дома) «сортиром», но поручиться за истинность этого утверждения я не могу, хотя не раз слышал, как «сортиром» в конце прошлого века брезгливо называли не очень чистое отхожее место. Загородный сортир еще называют «скворечником». Слово же «клозет» употребляли единицы, почему — определенно не могу сказать; наверное, было в нем что-то иноземное, «буржуазное», а иногда — непонятное. Героя романа Владимира Войновича «Жизнь и необычайные приключения солдата Ивана Чонкина» Кузьму Гладышева окружающие почитали человеком ученым еще и за то, что на деревянной уборной, стоявшей у него в огороде, большими черными буквами было написано «water closet». Так что широкой публике оставались «туалеты», «уборные» и сортиры, да и наверняка какие-то другие слова и выражения.

По воспоминаниям искусствоведа М. Ю. Германа, «дачи (в 1930-е годы. — И. Б.) ценились… вовсе не за комфорт: какова уборная и насколько далеко она от дома — никто не задумывался. Ценились место, наличие сада, близость к станции, веранда».

Что же до «удобств» (вот еще расхожее слово) в жилых домах, то для советского времени характерно обилие коммунальных квартир с одним туалетом на всех проживающих (а «жильцов» иногда было несколько десятков человек; как пел В. С. Высоцкий,

«Все жили вровень, скромно так, — Система коридорная, На тридцать восемь комнаток — Всего одна уборная).

Уже к концу 1920-х годов коммуналки охватили около 60 % жилой площади в городе. Количество комнат в них колебалось от трех до восьми. Потом стали возводить еще и дома-коммуны. В результате к началу 1940-х годов более 2/3 (!) жилого фонда Ленинграда составляли коммуналки. С помощью «подселений», «уплотнений» власть сбила народ в кучу — так проще за ним следить, так легче держать его в рабской зависимости. Переселившись в отдельную квартиру, человек, члены его семьи уходили из-под госнадзора, а такой человек для советской власти был потенциально опасен…

Поделиться с друзьями: