Уроки чтения. Камасутра книжника
Шрифт:
Эта хроника изуверства награждает нас чувством углубления жизни. Прочитав “Архипелаг”, нельзя не измениться. Это как благая весть, только наоборот, но она тоже отрывает нас от обыденного и выносит к иному. Поворот не политический, а метафизический, последствия которого необратимы. Поэтому, собственно, Солженицын и победил. Убедившись в этом, власть к нему пристроилась, зарыв с караулом и включив в школьную программу.
И в этом – гений диссидентских книг, которые сами собой, чуть не тайком от автора, превращаются в литую прозу, простую и честную, как у Пушкина и Хемингуэя. Так написаны лучшие книги той библиотеки сопротивления, которая так же верно служит русским читателям, как Плутарх – всем остальным. Солженицын и Шаламов, Надежда Мандельштам и Абрам Терц, наконец – Буковский.
Как стихи – языку, диссидентская литература обязана власти. И не абстрактной, на манер жестяной австро-венгерской машины Музиля и Кафки, а живой, полнокровной, омерзительной и своей: крысы в подполье. Достигнув полюса зла, словесность меняет слог, реальность – личность, как это случилось с Ходорковским – где еще умеют превращать миллионеров в героев? И все же власть тут пассивная, словно земное притяжение, сила. Важней не она, а он – автор. Хотя его часто называют “политическим”, диссидент не занимается политикой, он заменяет ее. Впрочем, хороший политик и должен быть дилетантом, как Гавел. На президентов не учат, профессиональный политик – это царь. Других ведет успех, судьба, безобразия власти и завидный опыт преодоленного страха.
Я знал многих известных диссидентов, с некоторыми крепко дружил и никогда не слышал, чтобы они жалели о прошлом, скорее уж – о настоящем. Не испытав, такого не понять, хоть я и старался.
– Стоять на перекличке, – рассказывал Гендлер о Мордовии, – было так холодно, что с тех пор я никогда не жалуюсь на жару. Но, глядя на солдата в тулупе, я знал, что ни за что бы с ним не поменялся.
Лучше других Гендлера понимал Довлатов, потому что сам был таким солдатом.
– За это его так любят, – съязвил Пахомов, – полстраны сидело, а пол – сажало.
Уникальность опыта выживания в такой стране объясняет, почему диссидентам всего труднее без нее обойтись на Западе. К тому же он всегда обманывает ожидания. Предупреждая об этом, Герцен писал, что мы с ним разминулись. Запад рыцарей умер вместе с Дон Кихотом, остался один Санча Панса, с которым нельзя найти общий язык и не хочется. Поэтому диссидент тут обречен жить, оглядываясь на тот Запад, который ему виделся с Востока. Град Китеж диссидентов, он существовал лишь для тех, кто в него верил.
Иначе и быть не могло, потому что Запад возникает как оппозиция Востоку. Запад – всегда для других, для себя он называется иначе, и для всех по-разному. Объединить – а значит создать – его может только компания единомышленников, без которых Запад вновь распадется на осколки, как разбитый калейдоскоп, которому я скрутил в детстве голову, чтобы добраться до запертых в ней цветов божественных оттенков.
Эпоха диссидентов, однако, кончается. Запад съедает Восток, словно лужа песок. Перестав быть вызовом и даже реальностью, Запад неопределим, как жизнь, и уже не требует веры, усилий, обид и сомнений. Он просто есть, и его становится все больше – хоть и жиже – с каждым “Старбаксом”.
26. Стар и млад
Англичане считают свою литературу лучшей, потому что, как говорил Моэм, сравнивая с русской, у других она короче. И правда, в шекспировском веке отечественная словесность из всех авторов может похвастаться разве что Иваном Грозным. Зато обремененная тремя языками и осчастливленная тысячелетним багажом английская словесность наделяет всех: структуралисту – Лоренс Стерн, дамам – Джейн Остин, Сорокину – “1984”, мне – Шерлок Холмс.
Дав каждому, чего у него нет,себе англичане оставили любимую книгу трех последних поколений – “Винни-Пуха”. Даже не притворяясь, что читают ее детям, они придали книге Милна статус национального предания, которое, как ему и положено, отвечает на все вопросы бытия. Для непонятливых есть ученые схолии – “Дао Пуха” и “Дэ Пятачка”.
К несчастью, я об этом узнал на полвека позже, чем следовало. Советский ребенок и ел и читал только то, что доставали родители. Дефицит книг был обиднее продуктового. На не выработавшего иммунитет читателя обрушивалась череда “Моих первых книжек” под универсальным названием “Ленин и Жучка”. Хорошо еще, что оба не оставили следов, в отличие, скажем, от дореволюционных, и даже доисторического романа Рони-старшего “Борьба за огонь”. Эта книга разбудила во мне любовь – и к знанию, и вообще. Пещерный брак, говорилось там, преодолел естественное сопротивление самки и естественную лень самца.Ни тогда, ни сейчас я не понимал, что тут естественного, но фрейдисту Пахомову об этом не рассказываю.
Хуже, что мне не доставалось то, о чем я мечтал. Самой заветной была “Алиса в Стране чудес”, которая стояла под рукой, на нашей полке: тонкая, зеленая, с картинками, но на английском. Прочесть ее стало жгучей мечтой моего детства, но путь к цели пролегал через трехтомный британский самоучитель, который уже помог отцу познакомиться с Джеймсом Олдриджем в оригинале. Учеба, однако, шла туго: уроки были унылыми, герои – маньяками. Отличаясь истерическим вниманием к гигиене, они каждое утро принимали ванну (у нас она тоже была, но нагревалась балтийским торфом и всегда по пятницам). В оставшееся время они жевали овсянку и писали похожие на завещания письма, перечисляя в каждом предметы обстановки и состав гардероба.
Я терпел все ради “Алисы”, но когда наконец пришел ее час, чуть не расплакался. Мне не удалось перевести первый взятый на пробу стишок:
Twas brillig, and the slithy toves Did gyre and gimble in the wabe; All mimsy were the borogoves,And the mome raths outgrabe [1] .
Второй раз я читал “Алису” уже в Америке с комментариями математика, признавшего, что Кэрролл обогнал современную, не говоря уже о моей, науку. Утешившись, я взялся за книгу, с которой, собственно, и надо было начинать. “Винни-Пух” оказался и проще, и сложнее – как Пушкин. С ним тоже можно жить, но трудно толковать и нечего расшифровывать.
1
Варкалось. Хливкие шорьки
Пырялись по наве,
И хрюкотали зелюки,
Как мюмзики в мове.
Перевод Д. Орловской
Обильная и витиеватая “Алиса” – продукт викторианской готики, влюбленной в историю. Умело обращаясь с прошлым, она его подделывала так успешно, что выходило лучше, чем в оригинале. Так появились фальшивые, но настоящие чудеса державной фантазии – Биг-Бен, Вестминстерский парламент, шотландская юбка и вымышленные ритуалы вроде юбилея королевского правления.
Впитавшая антикварный дух своего времени, “Алиса” насыщена историей, как вся Викторианская эпоха, высокомерно назвавшая себя суммой прошлого. Не зря уже в третьей главе вымокшие герои читают друг другу сухую историю:
Эдвин, граф Мерсии, и Моркар, граф Нортумбрии, поддержали Вильгельма Завоевателя, и даже Стиганд, архиепископ Кентерберийский, нашел это благоразумным…
“Винни-Пух” – антитеза “Алисы”. Спрямленный и ладный, ничего не торчит, все идет в дело и кажется молодым и новым. Это – ар-деко детской словесности. Понятно – почему. “Винни-Пух” – сказка потерянного поколения. Преданное прошлым, оно начинает там, где еще ничего не было. Мир Винни-Пуха – Эдем, а Кристофер Робин живет в нем Адамом. Он называет зверей, радуется их явлению и не нуждается в Еве, ибо теология Милна не знает греха и соблазна, а значит, не нуждается в оправдании зла – его здесь просто нет.