Уроки правнука Вовки
Шрифт:
Юрий Юрьевич начал с того, что Валентин Распутин - на редкость человечный человек. Таких людей мало - человечных. Может, на миллион один.
– А вот тогда это зря!
– тут же перебил "детку" Вовка.
– Что - зря?
– не понял Юрий Юрьевич.
– Ну, если на миллион - один, тогда зачем он? Что он сделает один-то? Самое большее, что он сделает, - уж ты, детка, извини меня, - но самое лучшее, что он сделает, - это разбередит душу такому хлюпику, как, например, ты, демократ. И - всё. И больше ничего. В истории же самое главное - это большинство. Большинство и самый большой политический начальник над большинством - это и есть настоящая сила. Понял? Все остальное ровно ничего не значит.
Хлюпик "детка" готов был снять с себя ремень и хорошо отвозить своего незваного учителя - Вовку, но он сдержался. Не ради себя, ради Валентина Распутина. Ему первый раз в жизни выпала честь сделать что-то ради Валентина Распутина, и мысленно он сказал себе: "Гордись! А с ремнем - это уже не гордость".
В то же время Юрий Юрьевич был удивлен: "Вовка-то! Рассуждает вроде как совсем взрослый человек! Взрослый, но уж очень недалекий. То есть из самых вредных".
И ему не очень захотелось продолжать разговор. Тем более, что Вовка и еще спросил:
– Детка! Родители-то сколько дали тебе на мой прокорм?
– Сколько надо, столько и дали.
– А сколько тебе было надо?
– не моргнув глазом очень заинтересованно, очень серьезно спросил Вовка.
– Как раз. Столько, сколько они мне дали.
– Я думал, может, мне что-то на карманные расходы перепадет.
– Какие же у тебя карманные расходы, Вовка, могут быть?
– Ну, всякие. Как у всякого порядочного человека, у меня тоже должны быть карманные.
Продолжать разговор о Валентине Распутине уже было Юрию Юрьевичу не по душе, неуместно было, и только он хотел сказать об этом Вовке, как тот принял соответствующую позу и сказал первым:
– Я слушаю... Внимательно! Ты, поди-ка, готовился к уроку-то? Знаю готовился. Не зря же?
Теперь уже Юрию Юрьевичу было неудобно отказывать.
– Значит, так... Значит, Россия несколько столетий, ну, по крайней мере лет полтораста, жила не то чтобы по Толстому, этого никогда не было, но жила она в том мире, в котором и Толстой, и Пушкин жили, в который они погружались, изъясняли его, этот мир, так, как сами его понимали. Спорили с ним и со своими современниками, призывали их к лучшему, ну и, конечно, сильно этот мир ругали... На то они и были великими писателями. И людьми тоже великими. Но вот этот мир, эта Россия кончились. Они не в первый уже раз кончались, и раньше бывало, такие вещи не происходят за один раз, а за два-три раза. На это обязательно нужно многоразие, но тут дело было окончательное: нету того, что было, - и все тут! Нету ни пушкинских, ни толстовских героев, нету даже воздуха того и неба того же, которые были при них, не говоря уж о птицах, о полях-лугах, о деревнях и городах. Кто-то из русских людей этого просто-напросто не заметил, кто-то заметил, но махнул рукой: "Нету? Ну, значит, так и надо!" Кто-то обрадовался: "Наконец-то!" Но никто, почти никто, с тем миром по-человечески не попрощался. Как положено людям. Люди, они как? Они, если кто-то из близких умер - мать, отец, сын, дочь, - они хоронят того, провожают покойника на кладбище, прощальные слова говорят. А тут - ничего. Умерло прошлое, вчерашний день и тот умер - и ладно, и хорошо: не мешается под ногами. Выбросим его на помойку! Окончательно! Песня тогда пелась, называлась "Интернационал": "Весь мир насилья мы разрушим до основанья, а затем мы наш, мы новый мир построим, кто был ничем, тот станет всем"! Всем! Ты фонари на улицах бил? Приходилось?
– Фонари? Они мне не мешают. Они мафиози мешают, и то не очень.
– Это я и без тебя знаю, что не мешают. Я тебя не об этом спрашиваю, я спрашиваю: ты фонари на улицах бил? Приходилось или не приходилось?
– Что-то толком не припомню, детка. Может, и приходилось. Ручаться, во всяком случае, не могу.
– Ну вот, а тогда было так: половина населения России била фонари, другая половина эти фонари защищала. Дескать, зачем? Они еще пригодятся, еще посветят. А устареют - сами погаснут. Без битья. И получилась Гражданская война, долгая получилась, больше четырех лет. Жестокостей всяческих было! Террора было!
– Как сейчас?
– Вроде того. Во всяком случае, очень похоже. И как сейчас, война между теми и другими называлась политикой. Плохое слово!
– Это - точно! Мы у себя в классе постановили: политикой не заниматься! Чем угодно, только не политикой.
– Чем угодно - тоже нехорошо.
– Лучше, чем политика. Все равно лучше!
– Говорю же: кровищи было! Террор был жуткий!
– А это всем известно. Как есть всем. И вовсе незачем это повторять и повторять!
– Малыши - не знают.
– Все знают, все!
– подтвердил Вовка.
– Именно потому, что это вроде как сейчас.
– Похоже. Согласен - похоже!
– кивнул Юрий Юрьевич.
– Но, представь себе, время прошло, многие десятилетия, когда Гражданская война воспевалась на все лады, на все голоса, - и вдруг появляются люди, писатели появляются, которые сказали: нет и нет! Человеческий порядок хоть и через многие десятилетия, а должен быть восстановлен: пушкинские и толстовские времена должны быть не то чтобы восстановлены, нет, что было - то прошло, но проводить прошлое надо с великим сочувствием, с пониманием. По-толстовски проводить. А для этого, как ты думаешь, кто нужен? Какие люди?
– Ну, старцы какие-нибудь. С бородой, как у Толстого.
– А вот ничего подобного! Это сделали писатели. Молодые, лет сорока, того меньше. Оказалось, что то окровавленное, на помойку выброшенное прошлое чудом каким-то в них проявилось, оно жило в них даже сильнее, чем их собственное настоящее. Оно восстановилось в них во всем своем свете, по-другому сказать - во всем том самом-самом хорошем и человеческом, что когда-то было. Было и ушло. Такими писателями оказались Василий Белов, Федор Абрамов, Валентин Распутин. И другие были, но эти - прежде всего. Валентин Распутин, так тот ни много ни мало, а Толстого прямо-таки продолжил. Для этого надо быть гениальным. На мой взгляд, Распутин такой и есть.
– А так может быть?
– Может! Распутин для своего толстовства бороду не отращивал, он по-другому сделал: он нашел людей, которые даже и не читая Толстого все равно его знали как бы даже наизусть. И не только знали, но во всей своей жизни, в совершенно новые времена все равно Толстым руководствовались, дух его исповедовали.
– И что же это были за люди такие?
– А это были старушки деревенские. Старуха Анна в повести "Последний срок" и старуха Дарья в другой повести - "Прощание с Матёрой".
– Что такое? Матерное что-нибудь?
– Дурак!
– не выдержал Юрий Юрьевич.
– Дурак и есть! Матёра - это остров на реке Ангаре. Которая из Байкала вытекает. На Ангаре ГЭС строили и Матёру водой затапливали, а там деревня была под тем же названием - Матёра! В деревне люди жили. Бабуся Дарья жила. Дуб стоял высокий-высокий, либо кедр - забыл уже, но как сейчас помню: его какие-то пришлые люди спилили. Чтобы не мешал пароходам по будущему водохранилищу плавать. И все это, вся Матёра, она как бы стала прощанием с тем, с толстовским, прошлым. С тем, которое и до Толстого было, но Лев-то Николаевич носил его в себе и войну тысяча восемьсот двенадцатого года в романе "Война и мир" описал. А вот Распутин тот, ушедший вместе с Толстым, мир провожал спустя годы и годы. И гениально проводил. По-человечески. Я даже не представляю себе, что Распутин не на бумаге, а в самом-то себе при том прощании должен был пережить. Что?
– А мне вот понятно: он элемент совести пережил! Только вот зачем это нужно - представлять себе, что в каждом человеке внутри его делается? Я лично доволен, что не представляю, как там внутри у тебя. И хорошо, и правильно делаю. Я каждого человека своими собственными глазами вижу, и мне этого достаточно. По горло! Людей слишком много, чтобы в каждом копаться, вот в чем все дело-то... Ну а старуха Анна? Она - что?
– Старуха Анна умирала, и смерть человеческую Распутин показал сильнее, даже более мудро, чем сам Лев Толстой. Так мне кажется. У Толстого - смерть, ну, скажем, Ивана Ильича, а у Распутина - смерть времени, большой-большой эпохи.