Утренний иней
Шрифт:
— Ничего! Ничего! — бодро утешила ее Томка. — Зато учиться будем недолго, да еще в самом конце дня. Значит» весь день в нашем распоряжении, лишь бы немцы не прилетали.
Немцы и в самом деле почему-то пока не прилетали. Не прилетели они ни в воскресенье, двадцать третьего, ни в понедельник, двадцать четвертого. И потом целая неделя до самого первого сентября прошла почти спокойно.
Правда, ходили слухи, что они все-таки прилетают, но что наши летчики перехватывают их на подступах к городу и сбивают.
Один такой сбитый «юнкерс» выставили на той самой площади первомайских демонстраций, которую они когда-то пересекали с Валентином, направляясь в театр под ослепительным небом, и Фаля не пошла смотреть на этот «юнкерс», осквернивший площадь.
А Томка пошла. И примчалась домой взволнованная и, ликуя, сообщила: оказывается, «юнкерс» сбила девушка-летчица. Все об этом только и говорят. «Ах, если бы латы и шлём мне достать! Ах, если бы латы и шлём мне достать!»
От радости Томка даже приплясывала, и ноги ее выписывали радужные, разноцветные пируэты. На ногах у нее теперь была обувка, хоть и не фронтовая, но все-таки обувка — тапочки, которые ей сшила мать к школе из старой фетровой шляпы, подаренной Томке соседкой тетей Паней. Шляпа была сшита из разноцветных полосок фетра, и тапочки получились полосатые, радужные, для побега на фронт никак не подходящие. Но все-таки тапочки!
А Фаля в школу пошла в новых ботинках — купили по ордеру, выданному матери на работе. И угольной пыли матери на работе тоже выдали столько, что даже для Томкиной семьи отсыпали три ведра. Вообще весь двор, жалея эвакуированное Томкино семейство, все время дарил Томке и ее братишке что-нибудь полезное. Кто шляпу для тапочек, кто старую диванную подушку, кто просто старую тряпку. Тетя Паня в придачу к шляпе подарила выцветшую цветастую скатерть, из которой тут же сшили для Томки пальто — зеленое, с цветами.
Дед Васильев отдавал им второе блюдо своего столовского обеда. Суп же он приносил Тобику.
Он приносил мисочку пшенного супа и, пряча от Фали глаза, говорил грубовато и смущенно:
— Вот, возьмите для Тобика.
И Фаля, которая бережно, боясь расплескать хоть каплю, принимала от него миску, прекрасно понимала, что суп он приносит не Тобику. И что неловко и стыдно ему оттого, что знает — принес он им милостыню. Им, которых когда-то во дворе считали самыми интеллигентными, самыми образованными — отец у них работал художником на фабрике. Все-таки художник! А теперь — милостыню…
Фаля делила суп на двоих — между Виталькой и Галкой. А Тобик умирал от голода. У него уже давно не хватало сил ни лаять, ни скулить. Он лежал в чулане на своей старой вытертой подстилке и не жаловался, только смотрел, не поднимая головы, такими глазами, что Фаля не выдерживала и закрывала дверь чулана на задвижку.
Зиму они кое-как продержались. Но ранней весной кончилась картошка, которую они запасли с осени, кончились вещи, которые можно было продать, кроме того ковра, который мать продавать не хотела, и остался только карточный паек, а его было так мало… Для Тобика они варили черный суп из сухой картофельной шелухи, которую на всякий случай сберегли зимой, да еще Фаля тайком от матери и от маленьких отщипывала от своего дневного пайка крошечный кусочек хлеба. Но для такого живого, жизнерадостного раньше щенка этого было мало. Тобик умирал, и жалость к нему у Фали была какая-то тупая, какая-то чужая, холодная, не прежняя Фалина жалость. Прежнего в Фале теперь ничего не было. Ни прежней жалости, ни радости прежней, ни прежнего такого счастливого, в сущности, горя. Ничего. Ничего прежнего не было.
Село с рассветом вышло из тумана…
Томка была так довольна тем, что у нее теперь есть тапочки и пальто, что даже примирилась с отсутствием в школе драмкружка — светлой мечты своей далекой довоенной жизни.
— А у нас в школе такой драмкружок был! Такой драмкружок! — чуть не захлебнулась она в первый же школьный день от радостных воспоминаний. — Такой драмкружок! Настоящая артистка из драмтеатра вела. Правда, она уже на пенсии была, но зато как вела! Елочные представления такие устраивали! Из других школ смотреть приходили! Метелица там такой монолог читала — мороз по коже! А потом Распутица выползала, вредная такая, коварная, в лохмотьях. Новому году на елку проехать не давала. И лужи там плясали: «А мы лужи-лужи, по дорогам кружим…»
Томкины ноги выписывали разноцветные пируэты. Она была счастлива.
Лишь с одним Томка примириться не смогла — с тем, что Фаля села за одну парту не с ней, а с прежней своей соседкой по парте Мусей Пудеевой. Вроде бы подружились за месяц-то!
Знаю, почему ты с ней села! — обиженно сказала она Фале. — Они корову держат, а для коровы колоб достают. Мы-то его за сто рублей на базаре покупаем, а они небось воруют на складе, и корова у них жрет. Сиди, сиди с Муськой! Может, Муськина корова и поделится колобом!
— А твоя тетя Паня свои фетровые боты до войны манкой чистила! — вспыхнула Фаля. — И шляпу тоже! Наверно, целый пуд манки на шляпу извела!
Томка с враждебной недоверчивостью покосилась на такие прожорливые в своей прошлой мирной жизни радужные тапочки, но все равно не сдалась:
— Продалась! Продалась Муське за колоб! Ну, жди-жди! Угостит краденым-то!
Самым горьким в этом было, конечно, то, что Томка была права. Муся и в самом деле притащила в школу целую плитку колоба, о существовании которого раньше никто из них, городских ребят, и не подозревал и который теперь шел наравне с хлебом, хотя это был всего лишь обыкновенный подсолнечный жмых. А Муся приносила иногда и настоящий деликатес — сытный соевый колоб, а иногда даже ореховый, хотя никто так и не мог догадаться, какие же орехи превратились в этот коричневый горьковатый камень, припудренный черной пылью.
Муся раздобыла где-то молоток и, раздолбав плитку колоба на полу в углу класса, оделила им всех своих подруг. Фаля тут же спрятала свою долю поглубже в портфель. Для Галки, и Витальки хватит на полдня грызть.
Томка это видела и, наверно, именно поэтому не подходила к Фале на переменах, давая возможность ей, Фале, съесть ее долю в одиночку. В круг избранных Мусиных подруг она не входила. Все перемены она крутилась возле Вали Болтуновой, тоненькой черноглазой девочки, тоже эвакуированной и тоже не попавшей в круг избранных. Томка вертелась возле Вали и вслух возмущалась:
— Оказывается, у них здесь в школе даже драмкружка не было! А у нас в школе такой драмкружок был, такой драмкружок — чудо!
— У нас в Воронеже тоже был, — отзывалась тихая, застенчивая Валя. — Мы тоже новогодние представления показывали.
— А у нас! А у нас! Метелица там такой монолог читала — жуть! Мороз по коже. И Распутица, в лохмотьях…
Похоже, она нарочно устраивала эту сцену бурной радости, чтобы не показать Фале и Пудеевой и вообще всему избранному пудеевскому кругу, что ей тоже хочется колоба. И Фале было жалко ее все той же тупой, чужой, не Фалиной жалостью.
Коротко постриженные к школе Томкины рыжие волосы почему-то тоже вызывали у Фали жалость. И маленькое худенькое ее лицо с веснушками на остром носике — тоже. Чуть ниже виска, почти на щеке, у Томки был красноватый, еще не заживший как следует шрам, и Фаля до сих пор не решилась спросить, откуда он — на гвоздь Томка напоролась или в самом деле какой-нибудь шальной снаряд на голову шлепнулся, когда эвакуировались.
Эвакуированных в школе было много, еще с прошлого года. И все в школе было незнакомое, чужое. Оттого, наверно, что новеньких было много, и стены были чужие. Но сегодня ей грустно и тоскливо было еще, наверно, и оттого, что Томка, к которой Фаля за месяц все-таки привыкла и которая только одна и умела возвращать ее в счастливое довоенное прошлое, все перемены проводила с Валей Болтуновой, а хуже всего — села за одну парту с Танькой Корнеевой, которая враждовала с Фалей еще с первого класса.