Утро пятого дня
Шрифт:
Я знал, это была самая больная тема Андрея; он очень сердился, когда его вынуждали отвечать, где и сколько он учился. Он и теперь говорил так, будто с кем-то спорил:
— Вот у нас часто говорят о стирании граней между умственным и физическим трудом. Не так-то это просто. От этого трения и жарко, и кости хрустят. Ты о нашем Деде мало знаешь, а мне он кое-что рассказывал. Он был на Балтийском заводе клепальщиком. А потом — он воевал, был моряком. Написал книгу воспоминаний. Принес в издательство, ему говорят: факты интересные, а написано плохо, неграмотно. Культуры маловато. Сказали ему и насчет того, что Толстой и Достоевский были образованнейшими людьми своего времени. Дед не сник, оказался стойким. Двенадцать лет переписывал книгу. Плавал на корабле и учился заочно в университете. Все учился! Во многом мне хочется повторить судьбу Деда, хоть Дед сейчас, мне кажется, порядочно оторвался от реальной жизни. То, что он думает и говорит, часто, по-моему, не сходится с жизнью, с моей, по крайней мере. Да и с твоей, Ленька. Мы совсем новое поколение. Мы учились под бомбежками, и витаминов нам не хватало ни для костей, ни для мозга. И вылезать из сложных обстоятельств нам часто надо было без всякой помощи. Кто мы, какие мы — об этом хорошенько нужно подумать. И для себя, и для тех, кто будет потом. Так я говорю?
— Да, — сказал я. — Ты сегодня как-то очень хорошо говоришь. Я вот тоже часто думаю о своей жизни, о родителях, о прошлом. Особенно часто вспоминаю детдом. Во мне все время живет особое, детдомовское. Я, кажется, любого детдомовца моего времени могу узнать по глазам. Он и стремится к людям, и боится их подпустить к себе. Все-таки что может быть хуже детства без родителей? Нам, конечно, детдом очень помог, помог выжить, но и оставил немало в памяти такого, от чего не откажешься вдруг. А я чувствую, что от этого нужно отказаться. А ты мне однажды здорово помог. Ты забыл, а я помню. Я рассказывал тебе о детдоме — как я убегал, как меня ни за что били мальчишки. Ты слушал внимательно, сочувствовал. А когда я замолк, ты сказал мне: «Тебе, конечно, пришлось нелегко. Но не нужно рассказывать про это таким сиротским голосом». Меня тогда всего обожгло. Я долго потом ходил сам не свой. Но с тех пор, как бы это сказать, у меня совсем переменился голос. Ты заметил?
— Заметил, — сказал Андрей. — Я тоже потом мучился, у меня ведь невольно вырвалось. Ты мог бы озлобиться и приуныть еще больше.
— Мог бы, — сказал я.
— Значит, все идет нормально. Как и должно быть в семнадцать лет.
— Выходит, так.
— Тогда беги поставь чайник, он остыл.
— Ты знаешь, мне пора в училище, я уже того…
— Ну что ж, пора, значит, пора. Вон и мама идет с работы, звонок. Деньги на трамвай есть?
— У меня карточка! — крикнул я уже в коридоре.
Строй
От остановки трамвая до училища я бежал бегом. Я не опаздывал, но никак не мог идти спокойно. Мне хотелось, чтобы все побыстрее узнали о моем дне рождения, обрадовались, поздравили меня. Днем я побуду с ребятами в училище, а вечером — к Деду. Поднимусь по лестнице, нажму кнопку звонка и прислушаюсь, скоро ли зашлепают торопливые шаги.
А потом Дед встретит меня на пороге, обнимет и, может быть, даже прижмется ко мне гладко выбритой щекой. Поздравит.
А потом, пока еще не собрались гости, я сяду на скрипучий диван. Дед раскурит трубку и спросит:
— Ну, что у тебя хорошего? Рассказывай.
И я начну рассказывать. О том, как вчера побывал у Андрея, как мы поговорили с ним, как я проснулся и случайно увидел дневник, не удержался и прочел «Ночные вести», как потом мы пили с Андреем чай, разговаривали, как нам было хорошо. А потом расскажу о француженке, а потом о сегодняшнем дне в училище, а потом…
Дед уже, наверное, приготовил свой столик. Маленький, шаткий, за которым я не раз пил чай. Один и вместе с друзьями. Каким вкусным был этот обычный чай, и какими сладкими были дешевые конфеты, и какими сытными казались свежие бутерброды с колбасой и сыром! Все это, наверное, будет на столе.
А потом понемногу, по одному начнут приходить мои гости: принесут цветы, подарки. А потом мы сядем за стол, и Дед произнесет тост.
— Эй, Лёпа! — услышал я за спиной. Оглянулся. Меня догонял Володька.
— Оглох, что ли? — рассердился он. — Ору тебе, ору. Вместе ехали, я был в первом вагоне, а ты во втором. Ты выпрыгнул и драпанул. Я за тобой…
Володька едва переводил дух.
— А чего ты так рано? — спросил я.
— С мастаком решил поговорить. Он что-то не очень насчет седьмого цеха. Говорит — посмотрим.
— Оставят, Володька, не бойся.
— Оставят, оставят. Ты всегда говорил — оставят. Бригадир тоже говорил: «Оставлю». Мастер тоже. А теперь скис, говорит: «Посмотрим, не от меня зависит». Устроит меня в какую-нибудь шарагу…
Никогда еще мой друг не был так встревожен. Все у него шло гладко, все казалось надежным. Из училища намечался переход прямо в лучший цех завода. А у меня еще не было ясности; я хоть и ждал, что все обойдется, но втайне готов был к худшему. Но сегодня я даже не думал об этом.
— Ты забыл, что у меня день рождения? — спросил я Володьку.
— Да нет, Лёпа, не забыл. Поздравляю. — Друг порылся в карманах, вытащил маленький перочинный нож. — На, держи.
— Так это же твой, — удивился и обрадовался я.
— Ну и что ж, что мой. Теперь будет твой.
Володька никогда не расставался со своим ножичком — в нем были четыре тонких аккуратных лезвия, маленькое шильце и даже крошечные ножницы с пружинкой.
— Спасибо, Володька, — сказал я.
— Да ладно тебе. На вот, держи еще подарочек, — сказал мой друг и протянул небольшой сверток, перевязанный суровыми нитками.
— Письма? — догадался я.
— Тут все, — сказал Володька. — Не так уж их и много.
Я взял в руки сверток, подержал на весу. Володька смотрел на меня внимательно, и какое-то новое выражение появилось на его лице.
— Слушай, Лёпа. Она действительно такая, как в письмах?
— Нет, не совсем, — сказал я. — Она многое придумывала. И потом, она уже почти взрослая.
— А у тебя действительно с ней серьезно? — И в голосе друга я услышал что-то новое. Он спрашивал и смотрел с интересом, а не вяло, как обычно.
— Да, Володька, это серьезно.
— И ты мог бы на ней жениться? — спросил он.
— Жениться?
Было очень странно произносить и слышать это слово. Оно всегда было таким далеким! Не завтрашний, а послезавтрашний день.
— По правде сказать, Володька, я не знаю. А разве обязательно, если любишь, жениться?
— Тогда это не настоящее, — сказал друг. — Ты помнишь, мы познакомились на катке с одной девчонкой, она была в белой шапочке?
— Конечно, помню, Юлька.
— Так вот, ты тоже говорил, что любишь ее.
— То другое было, Володька. Теперь совсем не так.
— Вы целовались?
— Нет.
— Ни разу?
— Ни разу.
— А вообще, Лёпа, ты хоть раз целовался? Только не заливай.
— Однажды, Володька. Чуть-чуть. Но это, можно сказать, не в счет.
— Я тоже ни разу, — вздохнул мой друг. — А ты думал когда-нибудь, какая у тебя будет жена?
— Немножко думал. Я хочу, чтобы она была красивая и добрая.
— А я хочу, — решительно сказал Володька, — чтобы она во всем могла меня понять.