В чужой стране
Шрифт:
— Включить мне бараки! Все! Я скажу! Пусть все знают!
Ременников, опережая Тягунова, выскакивает из-за стола, включает микрофон и все репродукторы, установленные в лагере.
Траксдорф нервно покручивает острые кончики усов и подходит к микрофону. Откашлявшись, начинает выкрикивать резким, прерывающимся голосом:
— Ребята, это говорю я, Артур Карлович… Вот! Забирают меня от вас! Совсем забирают! Говорят, что слишком хорошо отношусь к вам! А чем я хорошо отношусь?!
Я только хотел, чтобы все было хорошо! И чтобы справедливо все было! А они не понимают… Голодного человека нельзя заставлять работать! А они… И еще раз говорю!
Подальше от цивилистов! Они вас до добра не доведут. Это говорю вам я, Артур Карлович…
Траксдорф сердито машет рукой, всхлипывает и, не простившись, уходит.
Со всего лагеря к канцелярии сходятся военнопленные. Толпа провожает Артура Карловича до самых ворот. Он садится на велосипед и едет в сторону поселка. Русские молча смотрят ему вслед. Может быть, старик остановится, обернется? Но он не оглядывается…
В лагере становится как-то особенно тихо, тоскливо.
Часа через полтора или два, когда уже совсем стемнело, откуда-то из-за проволоки, со стороны шоссе неожиданно донеслась русская песня.
Последний нонешний денечек Гуляю с вами я, друзья…Пленные выскочили во двор лагеря, кинулись к воротам. По дороге, огибающей лагерь, на велосипеде ехал зондер-фюрер Траксдорф. Старик с горя напился.
Больше его в лагере Айсден не видели.
Вольные птицы
В конце мая из лагеря бежали старший политрук Маринов и сержант Новоженов. Новоженов должен был помочь Маринову найти русских, скрывающихся в лесах близ голландской границы. Из лагеря уже ушло около тридцати человек.
Начал готовиться к побегу Шукшин. Тягунов «освободил» его от должности старосты барака, направил работать в вечернюю смену, самую удобную для побегов. День и час побега зависел от того, как Видзинскому удастся раздобыть костюмы и пронести их в шахту. Гитлеровцы дознались, что шахтеры помогают устраивать побеги, и усилили за ними слежку. Участились обыски и облавы.
Встречаясь с Видзинским в нарядной, Шукшин каждый раз нетерпеливо спрашивал:
— Как дела, как наша жизнь, господин Видзинский?
— Ничего, живем понемногу, — хмуро отвечал старик. — Пока без перемен…
Наконец, в субботу, перед выходным днем, Видзинский подошел к нему, как только пленных подняли наверх, и сказал, протягивая сигареты:
— Вот племянник гостинцы привез. Добрые сигареты, еще довоенные… Жалко, что парень погостить у меня не может. Во вторник надо провожать. И время такое неудобное — как раз мне надо встречать ночную смену. Придется просить начальство, чтобы отпустили. Как вы думаете, отпустят?
Шукшин кивнул головой. Сердце бешено заколотилось. «Во вторник, в конце смены!..»
В выходной день утром Шукшин сидел за бараком, возле тополя, охваченный тревожным волнением. Кажется, за эти дни и бессонные ночи все было обдумано и передумано. Мысленно он уже тысячу раз выбирался из шахты, уходил от погони, скрывался в лесу, в деревнях. Подготовлены десятки вариантов, и каждый из них разработан с той необыкновенной тщательностью и точностью, с той удивительной изобретательностью, на которые способны лишь узники, вынашивающие свой замысел месяцами. Продуманы действия на каждый случай, рассчитан каждый шаг, каждая минута. Но теперь, когда уже все решено, в разгоряченном мозгу рождаются новые и новые варианты; то, что вчера казалось верным, надежным, сейчас вызывает сомнение.
Охваченный раздумьем, Шукшин не заметил, как к нему подошел «воспитатель» Голубов.
— Здравствуйте, господин Шукшин. О чем это вы так задумались?
Шукшин поднял голову, настороженно посмотрел на «воспитателя». Но лицо Голубова не выражало ничего такого, что могло бы вызвать беспокойство. Он был настроен мирно, что случалось с ним очень редко.
Пленные зовут Голубова Бородавкой, должно быть потому, что на щеке у него, рядом с большим бесформенным носом, красуется бородавка, увесистая, круглая, как спелая клюква. И сам Голубов, как эта бородавка, круглый, красный. В широкое бабье лицо, лишенное растительности, будто вдавлены маленькие суетливые глазки, зоркие, ядовитые.
Голубов усаживается около Шукшина, снимает шляпу, ладонью вытирает большую и круглую бритую голову. Отдышавшись, достает из кармана коротенькую с медным ободком трубочку, набивает ее табаком. Долго раскуривает, громко пыхтя и сопя мясистым носом. Несколько раз затянувшись, смачно сплевывает.
— Выходит, господин Шукшин, что мы с вами одного ранга? Я казачий войсковой старшина, что равнозначно чину полковника. — Голубов повернул голову в сторону шоссе, которое виднеется за проволокой, косит глаза на Шукшина.
«Вызнал, гад! Откуда, вызнал?» — Шукшин старается не выдать волнения, крутит в пальцах щепочку, но весь он охвачен тревогой.
— Полком командовали, господин Шукшин?
— Полком, господин Голубов.
— И давно вы служите?
— С начала революции.
— Выходит, и в гражданской участвовали?
— Было дело.
— В каком роде войск изволили быть? В пехоте?
— Нет, в кавалерии.
— Кавалерист? — Голубов поворачивает голову. — У Буденного, что ли?
— Нет, у Буденного не довелось. У Котовского.
— А, у Котовского! С котовцами мы встречались, как же…
— Ну и как? Какое впечатление, господин Голубов? — Шукшин в свою очередь искоса поглядывает на «воспитателя».
— Ничего, конники неплохие… Но наша конница была сильнее! Сильнее! Вы чем брали? Массой! И опять же обстановка… Обстановка вам помогла! А конники наши были крепче. Га, казачья конница! Это вам не какой-нибудь сброд… Я у Мамонтова был! Знаете конницу Мамонтова?
— Как не знать… — в прищуренных от солнца глазах Шукшина промелькнула усмешка. — Не скажу, что она была плохой. Но тягу ей давать приходилось не раз…
— Так я же говорю — вы массой брали… — Голубов сует трубку в рот, громко, с причмокиванием сосет, стараясь раскурить. — Дайте зажигалку!
Шукшин протягивает круглую никелированную зажигалку.
— Где это вы такую раздобыли?
— Один бельгиец подарил.
— А, бельгиец… Друзья-приятели! — Голубов, раскурив трубку, пристально смотрит на Шукшина. — А ведь мы могли, господин Шукшин, встретиться с вами в бою!
— Вполне возможно, господин Голубов.
— И уж не уступили бы друг другу дороги, а? Нет, пощады бы не было… Между прочим, я был неплохим рубакой.