В день первой любви
Шрифт:
— Ахтунг! — гортанно прокричал офицер, и полный немец, чуть подавшись вперед и крутя во все стороны головой, начал переводить. — Жители Зяблиц должны выдать немецкому командованию, которое есть единственная власть для них, коммунистов, советских работников, красноармейцев, командиров и политруков, оружие… За укрывательство — смертная казнь… За неподчинение распорядкам — смертная казнь… Выходить после восьми часов вечера на улицу нельзя. За нарушение — расстрел…
Ивакин сидел на кровати. И треск автоматов, и тарахтенье мотоциклов отчетливо были слышны ему в горнице. Враг находился рядом. Совсем близко — за этой стеной, на деревенской улице… Ивакин склонился и нашарил под матрацем две лимонки — все, чем располагал.
Он подержал на ладони гранату. На одного фашиста — слишком густо. Но живым он не дастся.
Хлопнула дверь. Кто-то прошагал в сенях. Ивакина будто обдало холодом. Снова стало тихо. Потом за дверью зашуршало, задвигалось, и бабушкин голос сказал:
— Что же теперь будет с нами?
Немецкий офицер произнес перед жителями устрашающую речь и уехал на автомобиле. А в деревне осталась команда — семь человек. Солдаты облюбовали себе избу напротив пожарного сарая; выселили деда Архипа со старухой и внучатами, даже одежонку не позволили, которую получше, взять. Выгонять да отбирать — дело привычное для них.
Потом соседи видели: в огороде солдаты разожгли костер, мордатый немец надел на себя белую куртку и колпак — понесло через всю деревню жареным мясом…
На бревнах на солнцепеке развалился другой немец. Двери пожарного сарая за его плечами — нараспашку. Ручной насос — гордость Зяблицкой пожарной дружины — валялся за углом. В сарае стояли мотоциклы. Хищно поблескивали на них воронеными стволами пулеметы.
Солдат на бревнах щурился блаженно, вдыхая запахи, приносимые с огорода, наблюдал с усмешкой за большим черным котом, притаившимся за палисадником. Что выискивает этот кот? Немец приподнялся, позвал призывно: кис-кис-кис… Кот настороженно заводил ушами, не решаясь пойти на призыв. Немец повторил: кис-кис-кис… Запах жаркого, видимо, смутил кота. Изогнув спину, он ступил на тропинку. Тут же простучала короткая очередь. «Ха-ха-ха…» Два солдата выбежали из дома. «Что случилось, Франц?» «Русская разведка», — корчился немец от смеха, показывая на пушистый комочек на тропинке.
Жизнь будто перевернулась. Люди старались не появляться на улице.
Старик Михалыч приковылял к Трофимовым, махнул хозяину в окно рукой — в избу не пошел.
Сели в огороде под яблоней. Михалыч, зажав в щепоть табак, долго возился, свертывая цигарку.
Затянулся, выпустил дым.
Трофимов терпеливо ждал.
— Филиппыча, фершала, немцы увезли.
— Что?! Куда увезли?!
— Неизвестно куда.
— Да за что же его?
— Говорят, будто пленных по большаку вели. Раненый был там. Ну Филиппыч и хотел помочь, а его забрали.
Старики долго молчали. Слышно было, как стрекотал где-то в траве кузнечик, лоснились на грядке иссиня-зеленые стрелки лука.
— За что же забрали-то?
— А спроси их — за что. — Михалыч сплюнул. — Должно быть, за то, что хотел помощь оказать раненому бойцу.
Все стало понятно. Вот почему Филиппыч не пришел. Теперь, значит, и вовсе нечего ждать его.
— Хотел предупредить тебя, — сказал Михалыч.
— Понятно.
— У нас пять курей забрали. Велено молоко носить.
— Нас пока бог миловал.
— Нелюди они, нелюди. — Михалыч заводил жилистой шеей. — Загубить человека им ничего не стоит…
Где-то в конце огорода мягко шлепнулось на землю упавшее с дерева яблоко.
В городе, где до войны жил Ивакин, вечерами на бульваре играл духовой оркестр.
Ивакин приходил на бульвар заранее, усаживался на лавочку и ждал, когда оркестр начнет свою музыку. Так мальчишки на набережной толпятся в ожидании отплытия большого парохода.
Оркестр всегда начинал с вальса.
Вот капельмейстер посмотрел в одну сторону и в другую и на каждого музыканта в отдельности, поднял правую руку — в левой у него кларнет, — взмахнул резко, и огромная, напоминающая шею фантастического удава труба в заднем ряду оркестра надавала протяжный, похожий на вздох звук. И, разбуженные этим вздохом, голосисто запели трубы. На лице капельмейстера улыбка, его взгляд из-под седых бровей помягчел, еще взмах рукой — и капельмейстер припал губами к кларнету. Отчетливо и чисто разносится в летнем воздухе затейливая череда звуков, то вверх, то вниз, то ускоряя бег, то замедляя. Вот мелодия уже чуть тлеет, звуки, кажется, устали от непрерывного бега, и только этого момента ждал большой барабан. Он гулко ухает — и тут же оркестр, все трубы, и тромбоны, и надменные флейты падают свои голоса, давая понять, что ожидаемый вальс начался…
Ивакин проснулся, а вальс все еще звучал в его ушах. Он пристальным взглядом обвел стены горницы, как бы желая убедиться, что сон кончился. Но вальс продолжал звучать. «Что за наваждение?» — подумал Ивакин и приподнялся на кровати. Что это такое? Не может же сон продолжаться наяву. Он еще раз прислушался и скоро понял, что то самое, что его смутило, был звук, и даже не один, а целый набор звуков. Но это и отдаленно не походило на вальс, который он слышал во сне.
В горницу торопливо вошла бабушка Марья. Голос у нее дрожал от волнения.
— Фриц пришел. Играет на губной гармошке.
— Фриц? Где он?
— Да тут же, у крыльца стоит.
— У крыльца?
— Да.
— Чего же ему надо?
— А бог его ведает. Пока только стоит да лыбится. Да вот играет…
Гнусавый мотив плыл за стеной горницы, та притихая и даже совсем прерываясь, то снова возникая… Мотив этот напомнил Ивакину назойливое насекомое, которое, бывает, вьется над ухом долго-долго, пока не вопьется в шею или в щеку.
— Горницу-то я сейчас бочонком привалю. Лежи тихо, — сказала полушепотом бабушка Марья.
Она пошарила глазами по углам, что-то проверяя, повернулась и вышла.
А немецкий солдат продолжал играть на губной гармошке. И звали этого солдата очень красиво — Зигфрид.
Не Фриц, как окрестила его впопыхах бабушка Марья, а Зигфрид. В начале войны всех фашистов, напавших на нашу страну, звали либо Гансами, либо Фрицами. Но молодой рыжеватый солдат, что стоял в проулке напротив крыльца и скалился на Трофимова, был Зигфрид.
Старый знакомый, узнал Трофимов того немца, который сгонял их к пожарному сараю, и стал напряженно соображать: зачем солдат пожаловал. «Курятины будет требовать, или яиц, или еще чего…» Седые брови Трофимова сошлись над переносьем. Опустив руки по швам, он стоял перед немцем, терпеливо ожидая, когда тот кончит играть.
Но Зигфрид в эти минуты, кажется, не интересовался ничем, кроме музыки. Придерживая правой рукой плоскую коробочку — Трофимов никогда раньше не видал таких гармошек, — он елозил по ней губами то вправо, то влево, то опускал на мгновение, чтобы набрать в легкие воздуха, потом снова впивался в нее мокрыми губами. И странное дело: коробочка издавала разные звуки — высокие, низкие, то их было два, то сразу несколько. Веселая мелодия текла из коробочки. Трофимов впервые слышал ее, но чувствовал — веселая, хоть пляши. Вон и немец покачивает в такт плечами и ногой пристукивает, как бы воображая, что танцует.