В мире эстетики Статьи 1969-1981 гг.
Шрифт:
Итак, самое главное в трехчастной форме — верно декодировать именно то, что закодировано отправителем. Плакать или не плакать? Двоичная система. Не знаю, как насчет танцев, но, кажется, что при музыкальном исполнении «Камаринской» Глинки плакать можно. В ней есть трагическая глубина, внутреннее рыдание. Так же точно можно смеяться при слушании плохого реквиема. Схема М. Кагана совершенно устраняет разницу между хорошей и плохой информацией, кроме разницы технической (то есть хорошо ли она передана и расшифрована приемником информации). Для него произведение искусства только передаточное устройство, связывающее двух субъектов. И в этом коренном субъективизме заключается главный недостаток системы систем.
Если же, несмотря на всю системологию, произведение искусства имеет собственную ценность, кроме ценности семиотической, передаточной, то возникает роковой вопрос — в чем она заключается? Здесь опять перед нами два пути: либо сказать, что ценность состоит в удовлетворении потребностей субъекта, художника или реципиента, либо рассматривать ее как голос объективной истины в чувственных образах искусства, отражение той реальной почвы, которая всегда служит основой и первым условием возможности общения двух субъектов. Почему мы понимаем Толстого, ведь мы разные? Да, разные, но независимый от нашего сознания объективный мир, при всех его исторических различиях, у нас один.
М. Каган, конечно, не может принять такого вывода, потому что это значило бы расписаться в негодности всей системы систем. Слов у него много — тут и «самонастройка реципиента», и «эстетически-эвристически-гедонистическая функция», и прочее, но содержание несложно. Он не довольствуется даже тем, что произведение искусства согласно его новой схоластике есть только система знаков, выражающая волю художника-отправителя. Последнее слово остается за воспринимающим субъектом — реципиентом. Дело в том, что реципиенту присуща «интерпретационная активность», зависящая от всех пяти потенциалов личности читателя, зрителя или слушателя. Только один потенциал остается в стороне — само художественное произведение.
Действительно, существуют ли границы «интерпретационной активности»? Если их нет, все решает реципиент, его субъективное восприятие. Он, собственно, и является подлинным, окончательным художником. Теперь уже не важно декодировать именно то, что зашифровано отправителем; каждый может с равным правом воспользоваться произведением как поводом для самых разнообразных близких ему ассоциаций. Тут, в сущности, и художественного произведения не нужно, как мы это видим в последних течениях западного искусства. Нужно только развязать активность реципиента, а это лучше сделает простой обрывок, фрагмент обыденной жизни, сам по себе ничтожный; он меньше связывает «интерпретационную активность» субъекта, чем произведение искусства. Так начинается полный разгул потребителя, релятивизм ценностей, зависящих даже не от того, кто их производит по своим потребностям, а от того, кто их потребляет по своим.
Если же границы «интерпретационной активности» есть, то нужно искать, где находится их источник. В «теле» художественного произведения,
то есть в его материальной конструкции? Нет, разумеется, — в душе, а душой картины или симфонии, романа или поэмы является отражение истины жизни. Если этого нет, то нет и души, а следовательно, нет и самого искусства.
Теперь, надеюсь, уже совершенно ясно, что философия субъекта-потребителя, излагаемая в книгах М. Кагана, может быть выражена без всякой научной терминологии, заимствованной из естествознания. Громкие слова о 'новых методах изучения искусства — только ученое пустозвонство, а на деле речь идет о более простых вещах. М. Каган хочет сказать, что человеческое сознание отражает объективный мир только в науке, не играющей роли при конструировании ценностей и отвечающей второстепенной, «просветительской» функции искусства. Конструирование ценностей является «отражением второго типа» или, точнее говоря, выражением воли субъекта, его потребностей, а следовательно, и смысла, которым субъект наделяет окружающий мир.
14
Итак, перед нами два независимых начала, которым осталось только скрещиваться между собой. Искусство принадлежит субъекту, наука — объекту. К сожалению, нужно признать, что эта схема является одним из самых распространенных стереотипов обывательского мышления, а что такое обывательское мышление с точки зрения идеологии — пусть судит собственным судом мой идеальный читатель. Я имею в виду читателя, не лишенного знания классической марксистской литературы или по крайней мере не лишенного отвращения к некоторым худшим предрассудкам научной эпохи.
«Бифуркация» системы систем, деление на два закона — закон познания и закон ценности — один из таких предрассудков. Причина его распространения, видимо, есть, но с точки зрения здравого человеческого мышления он не выдерживает ни малейшей критики. Если речь идет о том, что без субъекта нет восприятия ценностей, то без субъекта нет и науки. Мышление также требует субъективного участия, личного развития, страстной преданности делу, как и нравственность или художественное творчество. Если речь идет о том, что в отличие от познания «ценностная ориентация» отражает реальные связи субъекта с объектом или с другими субъектами, то и наука способна на это. Доказательство — существование таких вполне объективных наук, как этика или социология. Если, наконец, М. Каган хочет сказать, что человеческое сознание имеет действенный характер, что оно должно рассматривать мир не только в форме объекта, или созерцания, но и в форме субъекта, то позвольте напомнить, что это требование Маркс предъявлял именно к философии, а философия все же имеет прямое отношение к познанию, разуму.
Двигаясь с такой непринужденностью среди множества искусственных продуктов своей активности — разных уровней, каналов, векторов, функций, М. Каган наматывает на них одну и ту же нить своей системологической мысли, а именно: искусство субъективно, наука объективна. Но это не так просто, как ему кажется. Смотря в каком отношении! Недаром существует и прямо противоположная схема, согласно которой произведение искус -
ства объективно, как это дерево или ручей, и в нем есть что-то непреходящее, значимое для всех, наука же, как теперь часто говорят, меняет свои «парадигмы», принимая новый вид в зависимости от субъективного умонастроения каждой эпохи. Можно без труда привести множество свидетельств очень известных авторов, создавших целую литературу на тему о субъективной условности научного знания — от Пуанкаре, который доказывал, что потребности субъекта («что нам удобно?») можно распространить и на геометрию, до более умеренного Гуго Динглера с его «волей к системе». При всей ложности так называемого конвенционализма, у классиков истории науки, как Пьер Дюгем, есть много верных наблюдений, свидетельствующих о том, что системы мира также зависят от условий времени, имеют свой стиль и условные формы («идеалы научного порядка» Тулмэна и т. п.). Но, пожалуй, оставим эту тему в стороне, ведь наш структурно-функциональный, эвристический анализ и так затянулся.
Наука имеет свои болезни. На наречии М. Кагана они называются «сциентистской ориентацией». Надо думать, что речь идет о слишком жадном стремлении свести все конкретное к его элементарной сущности (крайность объективизма). Этот недостаток, разумеется, связан с великими достоинствами научного знания, но смешивать здоровье с болезнью все же не следует. Наука постигает мир в понятиях. На этой ступени развития она становится зеркалом его конкретной целостности, которая дана субъекту и в чувственном созерцании, и в представлениях человеческой воли, связанных с реализацией наших понятий, например в нормах нравственности. Наплывы непосредственного сознания могут иногда мешать исследователю, но противоречие, возникающее здесь, не безусловно, ибо полностью оторваться от наглядности нельзя; лишенное всякой опоры в реальном мире чистое умозрение расходится с идеалом науки.
Что же касается непосредственного знания истины, то в своей области, например в любви и дружбе, эта способность неоценима, хотя также может быть испорчена односторонним развитием, ничем не лучшим, чем упомянутый сциентизм. Ясно одно, что, если ценности нравственные и художественные осознаются без понятия, это не отменяет того факта, что в основе непосредственного знания лежит ценность истинная или ложная. Конструкты М. Кагана построены на игре слов, он смешивает знание вообще, или сознание, с познанием в тесном смысле слова, знанием научным, и легко доказывает, что мы можем сознавать ценность чего-либо, не имея научного понятия об этой ценности.
Познание — это одно, заверяет ученый, переживание — другое. Разумеется. Кто не пережил войну, тот не знает, что это такое. Следовательно, тот, кто пережил ее, знает, что такое война, знает ее реальное содержание практически. Но ведь это только потому он знает, что прикоснулся к определенному содержанию или жизненной ситуации субъективно, то есть пережил ее, — скажет М. Каган. Согласен, кто же станет сомневаться в таких общеизвестных вещах? Непосредственное прикосновение субъекта к реальности очень способствует пониманию ее. Вот почему соприкосновение с натурой волнует художника и благотворно действует на него. Но вы понимаете, читатель, что такая постановка вопроса не имеет ничего общего с рассуждениями о том, что в искусстве преобладает субъект, а в науке