ЖАНРЫ

В мире отверженных. Записки бывшего каторжника. Том 1
Шрифт:

Так как самые ранние партии выбираются из России не раньше половины мая, то путешествие по сибирским этапам выпадает — для большинства на осенние и зимние месяцы, когда ко всем прочим страданиям и лишениям присоединяются еще грязь, холод, дожди, вьюги, морозы. Попробую описать типичный дорожный день.

С раннего утра (на дворе едва еще брезжит свет) кобылка уже поднимается на ноги; гром, звон и перебранка раздаются за нашей стеной. Арестанты ложатся рано, но поднимаются ещё раньше; некоторые, выспавшись днем, и совсем не спят, напролет всю ночь играя в карты. Спросите их: почему они так спешат на следующий этап? Они и сами не знают. Они и сами говорят про себя; «Кобылка всегда торопится, как будто там отец с матерью ждут нас».

Нередко у нас выходили по этому поводу неприятности. Офицеры и конвой относились к нам большей частью вежливо и даже предупредительно: мы имели свои подводы и с частью конвоя могли отправляться в путь долго спустя после ухода главной партии. Мы догоняли ее, потом обгоняли и первыми являлись на следующий этап. Но иногда случалось, что офицер, имевший какое-нибудь столкновение с предшествовавшей нам партией политических, требовал, чтобы мы ни на шаг не отставали от остальных арестантов — одновременно выступали в поход и одновременно же являлись на этап. Если мы, не узнав накануне о характере офицера, долго сидели вечером, болтали, читали — тогда поутру выходили неприятные сцены. Шпанка уже выстроилась и готова тронуться в путь, а мы только встаем еще, торопимся умыться, одеться, собрать вещи… Шпанка бушует, ругается, жалуется, что из-за «паршивых дворянишек» ей приходится мерзнуть… И добро бы еще предстоял большой и трудный станок, когда желательно прийти на место до сумерек. Нет, часто никаких подобных резонов не приводится: будь станок всего 16–20 верст, кобылка все равно торопится!..

Но вот все сборы кончены. Кобылка помчалась сломя голову. Только звон стоит по дороге, сани с больными и слабыми едва успевают следовать. Есть настоящие виртуозы ходьбы, особенно из бродяг, которые по принципу всегда идут пешком, если бы даже и была возможность присесть. Такие всегда впереди партии: впереди легче и «способнее» идти.

Бегут — едва дух переводят, так что привыкшие к ходьбе солдаты — и те еле поспевают. Прибежали на место совсем рано.

Вот остановились в некотором отдалении от этапа или полуэтапа, выстроились в две шеренги в ожидании поверки. Около тюрьмы ставятся часовые. Фельдфебель пересчитывает арестантов, и тотчас же после того с диким криком «ура» они летят в растворенные ворота занимать места на нарах. Происходит страшная свалка и давка. Более слабые падают и топчутся бегущей толпой, получая иногда серьезные увечья; более дюжие и проворные, усердно работая локтями и даже кулаками, протискиваются вперед и растягиваются во весь рост поперек нар, стараясь занять своим телом как можно больше места и успевая еще кинуть вперед себя халат, кушак или шапку. Таким образом случается, что один подобный ловкач займет несколько сажен места; раз брошена на нары хоть маленькая веревочка, место это считается неприкосновенным. Тут прекращается всякая борьба — таково обычное право. Непривычный и слабонервный человек не мог бы, я думаю, испытать большего ужаса, как, стоя где-нибудь в углу коридора, в стороне от дверей, ведущих в общие камеры, слышать постепенно приближающийся гул неистовых голосов, рева, брани и драки, бешеный звон кандалов, топот несущихся ног: точно громадная орда варваров идет на приступ, идет растерзать вас, разорвать в клочки, все разгромить и уничтожить! Все ближе и ближе… Вот ворвалась наконец в коридоры эта ужасная лавина: дикие лица, искаженные страстью и последним напряжением сил, сверкающие белки глаз, сжатые кулаки, оглушительное бряцанье цепей, яростная ругань — все это, кажется, мчится прямо на вас. Зажмурьте глаза в страхе… Но вот бешеный поток толпы повернул направо, в дверь камеры, и слился в один глухой рев, в котором ничего нельзя разобрать. За первой волной несется вторая, третья, и наконец почти уже шагом плетутся, с проклятиями и бранью, самые отсталые, отчаявшиеся захватить место наверх и принужденные лезть под нары… Мы тоже плетемся в отведенное нам помещение, озабоченные, полные мрачных предчувствий…

Входим в камеру; тускло светят решетчатые окна, неприютно глядят высоко построенные нары, на которые и залезть-то трудно: под потолком теплее, меньше дров выходит на топку печей. Брр! как холодно… От дыхания пар так и валит столбом по камере. Бросаемся к стоящей в углу чугунке — не топлена; даже и дров нет. Разыскиваем сторожа (так называемого каморщика), обязанность которого топить печи к приходу партии.

Мрачный, антипатичный старик.

— Не ждали сегодня партии, — оправдывается он. Врет, конечно.

Кто отводит душу перекорами с ним; более благоразумные, не долго думая, отправляются сейчас же за дровами. Шуб между тем никто не снимает; все стараются согреться ходьбою по камере и топаньем ног по одному месту. Наконец принесены дрова, толстые, суковатые, сырые… Надо их наколоть. Топор уже занят арестантами, тоже колющими дрова; надо погодить. Но вот и спасительный топор явился, вот и дрова наколоты, положены в печку, зажжены… О, проклятие! Новое, горчайшее испытание: железная печка страшно дымит… Дым наполняет всю камеру, невыносимо ест глаза, не дает глядеть, не дает ни о чем думать, ни о чем заботиться… Пытка эта тянется час, два и три, пока наконец сырые дрова разгорятся, дым исчезнет, станет тепло и свободно дышать. [19]

19

Не потому, конечно, что уголовные арестанты «подкупили» кого следует, как высказал предположение один из моих критиков, а просто потому, что они практичнее, проворнее и их больше. Вообще нужно заметить, что под влиянием устаревших данных сочинения г. Максимова «Сибирь и каторга» (Максимов Сергей Васильевич (1831–1901) — этнограф-беллетрист. Его книга «Сибирь и каторга» вышла в Петербурге в 1871 году.) в публике существует совершенно ложное мнение о богатстве уголовных арестантских партий. Не знаю, получают ли они в настоящее время те огромные денежные подаяния, какими наделяла их когда-то прежде Москва и вообще Россия (быть может, эти деньги в России же и растрачиваются, переходя очень скоро в руки начальства или отдельных лиц из своей же братьи, майданщиков и картежных шулеров); но факт тот, что в пределах Сибири большинство арестантов является уже буквально нищими. В Западной Сибири подаяния еще делаются, и даже довольно щедрые, но почти исключительно съестными припасами. (Прим. автора.)

Поспевает и какое-нибудь неприхотливое варево, суп или кашица, чай. Кормовых выдается на человека почти по всей Сибири 10 копеек в сутки, привилегированным 15 копеек. В Западной Сибири, где все так дешево, где коврига пшеничного хлеба стоит 5 копеек, кринка молока 3 копейки, денег этих за глаза довольно, и арестанты прямо благоденствуют. Многие из них и на воле лучше не питались. Но с переездом в пределы Енисейской и особенно Иркутской губернии провизия все становится дороже и дороже: фунт мяса стоит 10 копеек, фунт черного хлеба 3–4 копейки, и «я помню один этап, где можно было достать хлеб только по 6 копеек фунт. А иному нужно до четырех фунтов одного хлеба, чтобы насытиться!.. В партиях начинается буквальный голод, тем более что отчаяние еще сильнее развивает картежную игру. Появляются почти совсем голые «жиганы», и приходится быть беспомощным свидетелем ужасной расплаты за промот казенных вещей…

Говорят, что это был исключительный, голодный год, когда все было так дорого, а вообще кормовых денег хватает за глаза, особенно когда арестанты соединяются группами человека в три-четыре, питаясь сообща. Но, во-первых, не каждый может подыскать себе группу, а главное, такое неравномерное распределение кормовых, без соображения с местными ценами на продукты, [20] решительно никогда не гарантирует арестантов от рыночных случайностей.

Администрация, мне кажется, легко могла бы при желании своевременно видоизменять в каждой данной местности количество кормовых, сообразно с ценою съестных припасов. К сожалению, в настоящее время незаметно с ее стороны никакой подобной заботливости. Если и происходит иногда изменение количества кормовых, то благодаря канцелярской волоките до того несвоевременно, точно делается это для смеха: в голодный год денег выдается меньше, в урожайный — больше… Но еще было бы лучше, если бы вместо выдачи на руки денег на каждом этапе ожидала партию горячая баланда и казенный хлеб. Устроить это было бы нетрудно. Поваров-арестантов можно бы отправлять вперед; хлеб закупать заранее у тех же торговок по строго определенной казенной цене. Худшая половина арестантов, состоящая из игроков и кулаков-майданщиков, конечно, была бы страшно огорчена такою реформой, но зато и не было бы голодных, сократились бы случаи промота казенных вещей и других безобразий; кто знает — быть может, уменьшился бы и самый контингент арестантов, из которых многих привлекают теперь в тюрьму майданы: картежная игра и иные прелести. Но само собой разумеется, что предлагаемая мной реформа была бы возможна при изменении к лучшему и нравов самих чиновников, имеющих власть над арестантами…

20

Например, в некоторых местностях Забайкалья, где цены не выше иркутских, выдавалось по 20 копеек кормовых. (Прим. автора.)

К сожалению, эти нравы оставляют еще желать очень и очень многого. Так, начальник одного этапа имел похвальную привычку не отапливать заблаговременно камер, а когда являлась партия, не давать ей дров под предлогом наступившей уже на дворе темноты, якобы из боязни пожара… Нам рассказывали, что у этого господина было несколько случаев замерзания больных арестантов; я удивляюсь одному — как оставались у него живыми и здоровые… Нашу партию поместили в огромном, сыром погребе, нетопленном по крайней мере в течение десяти дней (во время жестокого мороза). Старший, которого мы позвали для объяснения, только хихикал и отделывался шуточками.

— Ведь это ни на что не похоже, — убеждали его мои спутники, — доложите офицеру. Хорошо, что у нас вот теплой одежи много, а как же прочие арестанты ночевать будут в таком холоду?

— Эхе-хе! — посмеивался старший. — Вы их не знаете еще… У них такие секретцы есть…

— Какие секретцы?

— Да знаете, у каждого из них котелочек там, щепочки в запасце, угольки…

Стоило ли продолжать спор с этим неисправимым оптимистом? Да он и сам поторопился, впрочем, уйти. В камеру втащили парашу, дверь быстро захлопнулась, ключ загремел в тяжелом замке, и мы очутились одни. Арестанты остались целы потому только, что не спали всю ночь, пили чай и бегали по камере, играя в чехарду и занимаясь другими полезными упражнениями… Мне припомнилось при этом утешение веселого фельдфебеля:

«У них такие секретцы есть». Да, живуч и тягуч русский человек, ко многому приспособиться умеет, многими житейскими «секретцами» обладает!

Начальник описываемого этапа слыл, между прочим, просвещенным человеком и даже либералом; он приходил иногда в камеру политических, запросто беседовал с ними и высказывал самые передовые, порой даже смелые взгляды…

Этапы в большинстве случаев очень ветхи и стары; некоторые из них строились еще в 30-х годах нынешнего столетия, и хотя ремонтные деньги, надо думать, отпускаются в известные сроки, но серьезных перестроек и поправок почему-то не приходится замечать. Можно подумать, что здания эти существуют скорее для крыс, нежели для людей, — такое в них множество этих отвратительных животных, бегающих во время ночи по телам арестантов, поднимающих шумные драки и противным писком своим не дающих спокойно заснуть. Помню, как однажды огромная крыса до крови укусила палец спавшему рядом со мной человеку…

Встречаются, между прочим, погорелые этапы, вместо которых в течение десяти и более лет «не успели» еще выстроить новых. В таких местах партии или проходят два станка в один день, или останавливаются в частном помещении, в обыкновенной крестьянской избе, к окнам которой приделаны железные решетки и в которой нет даже нар — ничего, кроме неизбежной параши. Вся партия спит вповалку на голом полу. Не мудрено, что в подобных условиях, при плохом и недостаточном питании, при непрерывной ходьбе и в страшные сибирские морозы, при жизни в грязи и холоде, организм арестантов, и без того уже истощенный годами предварительного заключения в тюрьме, часто не выдерживает и легко поддается всевозможным тифам, горячкам и другим эпидемическим болезням. Целыми десятками остаются они в больницах и десятками же отправляются отдыхать на близлежащие сопки, где даже убогий крест не отметит места их вечного упокоения… Но и в больницу попасть не так-то легко. Больницы имеются только в больших городах и селах, и я живо помню несколько случаев, когда к этапу, имевшему лазарет, привозились уже одни остывшие трупы… А сколько настрадается несчастный больной, прежде чем умрет! Бросят его, как полено, на подводу, прикроют халатом и везут от этапа до нового этапа. Привезут — и в этапе тоже бросят где-нибудь на полу, в грязи и стуже. Если нет у него родственника или близкого товарища, то никто не позаботится ни напоить, ни накормить, ни спросить, что болит и что нужно. До того ли тут? Каждый заботится о себе, боится, как бы самому не оплошать и не пасть жертвой в этой ужасной битве за жизнь, за сегодняшний день. Огрубело у каждого сердце, окаменело… Я видал ужасные сцены, как, например, арестанты, спотыкаясь о подобных больных, в ответ на их стон принимались угощать их самыми забористыми ругательствами и пожеланиями скорей отправиться на тот свет — и никто не думал вступиться за несчастных!.. Варварские нравы, читатель, не правда ли? И мы, интеллигенты, помню, возмущались ими. Но были ли мы сами лучше и добрее арестантов? Почему мы не брали этих больных к себе, в свое более просторное помещение, не ухаживали за ними, не делились с ними последним? Почему? Да потому, что и у нас своя рубашка была ближе к телу, потому, что и нам жилось не легче уголовной партии.

Поделиться с друзьями: