ЖАНРЫ

В мире отверженных. Записки бывшего каторжника. Том 2
Шрифт:

— Ну, вы опять за свое, проходите мимо.

— Нет, вы постойте, господин… Я помириться с вами пришел. Я опять ваше мясо есть стану…

— Ужасно нас обяжете этим!

— Да и обвяжу! Потому мясо — оно очень пользительно для моей болезни. Оно лучше, пожалуй, всякой ханании будет!

И в тот же день Карпушка объявил всем, что прекращает свой протест. Что касается остальных семи человек, то они варили постную пищу, как и предсказывал Луньков, только напоказ; отдельно же от нее ели в большом количестве мясо, пили молоко и, словно торжествуя какую-то победу, доставали бог весть откуда даже водку… Башуров предлагал было уничтожить временно, по доброй воле, всякие улучшения общего котла и посмотреть, что станет делать кобылка, если перестать «нежничать» с нею, показать наше полное равнодушие к ее вздорным капризам; но Штейнгарт энергично восстал против этого плана, и мы решили, что лучше всего покажем свое равнодушие, если ровно ничего не изменим в своем поведении, а оставим все в прежнем виде. Тем не менее, когда наступила суббота и я разнес по камерам, как обыкновенно, махорку, то все мы были крайне удивлены, узнав, что не взяли своих порций уже не одни только тюремные «иваны», а целых сорок человек, то есть чуть не третья часть тюрьмы… Чем объяснялось это странное явление? Возросло ли так быстро число недовольных нами? Просто ли пользование табаком резче бросалось в глаза, отказ же от улучшенной пищи обставлен был значительными трудностями? Среди отказавшихся от махорки, кроме прежней кучки недовольных коноводов, пестрели и имена до тех пор дружелюбно относившихся к нам арестантов, вроде Сокольцева, Железного Кота, Звонаренки, Мишки Биркина, татарина Равилова и многих других. Глухое брожение в тюрьме не прекращалось, но с каждым днем, по-видимому, все росло и усложнялось. Надзирателям по нескольку раз в день приходилось разгонять собравшиеся там и сям группы арестантов. Смутные, доходившие до нас слухи об этих совещаниях говорили, с другой стороны, что, в общем, замечается сильное движение в нашу пользу. Одни из главарей, видимо, уже утомились волнениями, другие переругались друг с другом. Где-то за кулисами шли невообразимые интриги, сплетни и свары: сегодня бранили и обвиняли во всем Юхорева, завтра, напротив, утверждали, что Юхорев давно наплевал на все, а что мутит один только Тропин, который хочет верховодить тюрьмою. Полоумный Жебреек, стоя в величественной позе посреди камеры и явно намекая на Штейнгарта, прорицал, что все зло на свете от «дохторишек» и что если бы всех их спалить в один прием, то бедным людям много бы легче дышать стало на свете… Карасев кричал в это же время, что он сам сумеет наговорить глупостей Сохатому, который чем-то его обидел… Словом, ничего нельзя было разобрать из того, что происходило кругом и чего наконец хотели эти люди!

Между тем прошло еще два постных дня, и тюрьма, как ни в чем не бывало, продолжала есть вкусную скоромную баланду; мы же и не думали идти с повинной к постившейся кучке протестантов, у которых к тому же стали иссякать собственные средства. И вот начались искательные подходы к нам со стороны тех самых лиц, которые были инициаторами волнений. Тропин из первых стал весело скалить зубы и дружелюбно заговаривать то со мной, то со Штейнгартом; Карасев и Быков сделались вдруг удивительно ласковыми и уступчивыми; Сохатый несколько раз пытался вступить со мной в дружескую беседу:

— Я что ж? Я ничего… другие все были недовольны…

— А зачем же вы, Петин, замучили на днях Штейнгарта бурами? Без нужды то и дело посылали в кузницу, из одной злости.

Петин краснел и отпирался.

Что касается Юхорева, то он действительно имел в последнее время вид человека утомленного и ничем в тюремной жизни не интересующегося.

Вся эта бестолочь длилась бы, вероятно, еще очень долго, не приводя ни к каким положительным результатам, если бы в дело не вмешалась наконец властная рука Шестиглазого. До него донеслись каким-то путем сведения о беспокойном настроении тюрьмы, и он не замедлил призвать к себе нового артельного старосту, скрытного хохла, большого политикана, того самого, который некогда, при чтении «Бориса Годунова» Пушкина, получил от кобылки прозвище Годунова, Последний пробовал было отговориться незнанием. Тогда бравый капитан на него прикрикнул:

— Не сметь увертываться! Я слышал, что о пище какие-то толки идут?

Годунов струсил.

— Да, это точно, господин начальник… По средам и пятницам готовится из жертвуемого мяса лапша… Так вот она многим нескусной кажется…

— Лапша невкусна? Да вы очумели, что ли? Нет, ты что-то путаешь, братец, скрываешь.

И вдруг голову Лучезарова осенила догадка: — Ага, понимаю! Вероятно, тут религиозные чувства затрагиваются… Да, да, это очень возможно! Как это мне раньше на ум не приходило! В таком случае придется совсем запретить улучшения по постным дням.

Годунов не принадлежал лично к числу протестантов и потому стал горячо опровергать догадку начальника. Последний долго качал раздумчиво головой.

— Так вот что, братец, — наконец решил он, — отправляйся сейчас же в тюрьму, и к вечерней поверке чтоб был мне ответ: если найдется хоть пять человек, желающих поститься, я немедленно прекращу всякие улучшения.

С этим сенсационным известием Годунов, чрезвычайно взволнованный, прибежал в тюрьму и тотчас же созвал в кухне сходку.

— Вот до чего довели ваши капрызы! — заголосила кобылка, накидываясь на иванов.

— Чьи капрызы? Все ведь говорили, не мы одни…

Начались, как всегда, бесплодные перекосердия, в которых Тропин сваливал вину на Карасева, Карасев на Юхорева и т. д. до бесконечности. Решили наконец пригласить на сходку меня, как «старосту» нашей маленькой группы. Я отправился, заранее решив держаться вежливо, но холодно, ни в чем не уступая, но и не заводя никаких лишних пререканий. Кухню я нашел битком набитой народом. Меня встретило гробовое молчание.

— Что вам нужно от меня, господа? — спросил я.

— Вы чего ж замолчали? Говорите! — раздался чей-то насмешливый голос. — Пока одни были, так откуда чего бралось, а тут и язык прикусили…

Голос, очевидно, был в мою пользу.

— Вот что, Иван Николаевич, — выступил из толпы староста Годунов. Глаза его были дипломатично опущены вниз, правая рука с видом достоинства заложена за пазуху рубахи. Каждое слово он точно процеживал и тщательно взвешивал, прежде чем произнести.

— Видите ли — мы, кобылка, живем по нашим глупым правилам и привычкам. Вы нас не обессудьте. Между прочим, многие обижались вашими поступками и обращением… Так вот нам хотелось бы разобрать в окончательной форме, кто из нас, значит, прав и кто виноват.

— Ну что же, давайте разбирать, — сказал я спокойно, — высказывайте ваши претензии.

Из толпы ближе всех протискался ко мне рыженький Жебреек. Он важно расставил свои крошечные ножки и, скосив рот убийственно презрительной усмешкой, хрипло заговорил:

— Претензии? А ежели у меня в животе болесть? Говорю вам, серьезная болесть у меня в кишках есть, а. он, дохторишка ваш паршивый…

— Нельзя ли без ругани?

— Он говорит, будто никакой болести во мне не слышит. Прикладает ухо и говорит, не слышит. Да кому же ближее слышать и знать? Ежели я сам чувствую, что у меня в животе настоящая серьезная болесть есть?

— Ну ты, Жебрей цепучий! Ты дело говори, а не то проваливай, — закричал кто-то на полоумного старика, давно всем в тюрьме надоевшего рассказами о своей «сурьезной болести».

— А ты мне что за указ, долгий твой нос?

— Сам пес!

— Змей!

— Лягуша!

Все захохотали над метко придуманным бранным словом. Жебрейка оттеснили, и, так как он упирался, кричал и бранился, то десятки дюжих рук быстро выволокли его за дверь кухни.

Вперед выступил тогда молдаван Стрижевский, старик с красивой седой бородой и чрезвычайно благообразным лицом. Тихий и застенчивый, этот человек всегда стоял как-то в стороне, и разговориться с ним было почти невозможно. Выступив теперь с «претензией», он в очень деликатной форме высказал недовольство тем, что Штейнгарт порекомендовал будто бы фельдшеру выписать его, еще не вполне оправившегося, из больницы. Не совсем свободно выражаясь по-русски, говорил он тем не менее почти литературным языком.

— Уверены ли вы, Стрижевский, — в свою очередь, мягко спросил я, — кто вам сказал это?

— Мне никто не сказал, но я сам слышал, как Дмитрий Петрович сказали фельдшеру за дверью: довольно?!

— Дмитрий Петрович говорит, что речь шла, по всей вероятности, о каких-либо лекарствах, а никак не о вас. Поверьте, что Землянский выписал вас сам, без всяких советов со стороны. Как можете вы подозревать Штейнгарта, который столько сил и собственного здоровья отдает больным арестантам, недосыпает ночей и бросает обед, чтобы бежать по первому зову к больному?

— И впрямь не дело, старик, — раздались сочувственные голоса, — не такой человек Дмитрий Петрович, это ты напрасно!

Стрижевский смутился, покраснел.

— Я не утверждаю за верное, — заговорил он дрожащим голосом, — конечно, это только мои подозрения… Но арестанты оскорбляются… Они тоже люди, хоть и убитые богом… Ви не хотите нас понять… не хотите признать, что мы имеем, как и ви, душу и сердце…

— Бог с вами, Стрижевский, откуда вы это взяли?

— Дмитрий Петрович сказали мне один раз: «Как ты себя чувствуешь, старик». А я ни разу его не оскорблял и всегда говорил ему ви.

Поделиться с друзьями: