ЖАНРЫ

В мире отверженных. Записки бывшего каторжника. Том 2
Шрифт:

Глубокая грусть охватила меня, и всю ближайшую ночь душил меня тяжелый кошмар: Юхорев в самых разнообразных видах и положениях мерещился мне, то с угрозой бросаясь на меня, то нежно и трогательно умоляя о чем-то, призывая кого-то спасти, куда-то бежать вместе с ним… А на другое утро, только что я проснулся, лазаретный служитель, просунув в дверь голову, сообщил еще и другую печальную новость:

— Иван Николаевич, Золото с Кольяровым привели!

Это были два арестанта, бежавшие последним летом из шелайской вольной команды, куда перед тем только что выпущены были из тюрьмы. Странные это были люди — закадычные друзья, ни в чем, однако, не похожие друг на друга. Кольяров являлся типичным представителем жулика-афериста, в свое время высланного в Сибирь обществом по подозрению в конокрадстве, а с места поселения попавшего в каторгу уже за новые художества. С длинной рыжей бородой лопатой, серыми умными глазами и низко нахлобученной на глаза шапкой, которая и на время сна даже не снималась, он вечно сновал по камере из угла в угол, неспешно переходя от одной кучки разговаривающих к другой, прислушиваясь к беседам арестантов и потихоньку посмеиваясь себе в бороду; но видно было в то же время, что ничем он в этих беседах серьезно не интересуется, что и короткие реплики его и самый смех имеют какой-то рассеянный, мимоходный характер, что ум его занят какой-то своей, особенной, неотвязной мыслью. Как только надзиратель отворял камеру, Кольяров спешил улизнуть во двор и там по целым часам ходил с низко опущенной головой вдоль тюремных стен, погруженный в свои не известные никому думы. Из кухонного окна праздные зеваки часто и подолгу любовались в летние солнечные дни на живую карикатуру Кольярова, его собственную тень, расхаживавшую по белой тюремной ограде. Сначала эта тень все росла и росла; длинная борода лопатой угрожающе вытягивалась вперед; фигура торопливо ковыляла, размахивая рукой и приседая на одно колено, точно стремясь на незримого врага, которого можно было одолеть лишь ловким подходцем… И вдруг, словно потерпев неудачу, тень начинала пятиться, пятиться; борода суживалась, ковыляющая походка делалась все мельче и смешнее, и фигура наконец вовсе исчезала с тем, чтобы через минуту опять начать свое грозное наступление и опять вызвать гомерический хохот зрителей… О чем же думал Кольяров в часы своих одиноких прогулок?.. Никто этого не знал, так как единственным спутником его бывал изредка только хохол Залата (которого и надзиратели и арестанты перекрестили, впрочем, в Золото). Это был, по всей вероятности, самый молчаливый и самый безобидный человек во всей тюрьме. Лично я не слыхал из его уст ни одной сколько-нибудь длинной фразы, несмотря на то, что прожил вместе целые годы: в ответ на все заговаривания и вопросы Залата умел только многозначительно крякать да благодушно улыбаться; улыбка у него действительно была премилая — кроткая, располагающая… Он и с Кольяровым гулял обыкновенно, храня глубокое молчание, и трудно было понять, что, собственно, тянуло его к этому человеку и что их связывало. Кольяров был мужчина еще в цвете лет, полный энергии и силы; на работе он слыл, правда, отъявленным лодырем, но при желании, конечно, мог бы работать самую тяжелую работу. Совсем не то представлял Залата: это был, напротив, человек уже пожилых лет, с заметной сединой на висках и с реденькой темной бородкой. Лицо у него было испитое, худощавое, он был слабосилен и хил и целые годы исполнял в Шелае обязанности парашника.

Вот эти-то странные приятели и бежали из вольной команды, как только, были выпущены в нее. Побегу Кольярова решительно никто не удивлялся — наоборот, все были бы удивлены, если бы он не бежал: до того для всех было ясно, что побег всегда был его заветной мечтой.

— Ну, а вот тому-то старому черту зачем бежать понадобилось? — недоумевала кобылка относительно Золота. — Разве это человек? Так — «вроде Володи, насчет Кузьмы». Из самого песок сыплется, ноги давно в богадельню просятся, а туда же за Кольяровым вздумал погнаться! Этому что? Стоит только бороду сбрить, так его и в жисть никто не узнает!

Тем не менее оба беглеца точно в землю провалились, и все уже думали, что они давно пробрались благополучно в Россию, как вдруг оказалось, что их привели обратно в тюрьму. Выйдя в больничный коридор и глядя в окно, я увидал, как толпа арестантов с любопытством окружила у тюремных ворот какого-то человека, со смехом выставлявшего вперед бороденку, забавно приседавшего и оживленно хлопавшего себя рукою по ляжке. Это, очевидно, и был Кольяров, хотя нелегко было узнать его: великолепная длинная борода исчезла и заменилась жидким и коротким обрывком. Но где же Золото? Ворота опять распахнулись: силач Огурцов внес в охапке какую-то небольшую ношу и направился с ней к лазарету. «Да неужели же он ранен?» — подумал я с испугом. Но Золото не был ранен — он был только болен. В одну из палат пронесли мимо меня его худенькую фигурку с изможденным потемневшим, лицом, на котором торчала седенькая бородка.

— Добегался! Не станет уж больше бегать! — грубо буркнул, проходя мимо меня, заплывший жиром Огурцов, и я с невольной гадливостью посмотрел на его толстую бычачью шею, лоснящуюся белую кожу широкого круглого лица и железные мускулы рук, глядевшие из-под засученных высоко рукавов рубахи.

Беглецы, оказалось, пойманы были еще два месяца тому назад и доставлены сначала в Горный Зерентуй; но узнавший об этом Шестиглазый потребовал, чтобы их вернули в Шелай, и желание его было исполнено. По дороге Золото простудился и прибыл на место еле живой. При первом же взгляде можно было сказать почти наверное, что бедняга не жилец на белом свете. Однако он и умирал так же тихо и безропотно, как жил, и если бы не ужасающий кашель, вырывавшийся временами из тщедушной груди и потрясавший нервы всем окружающим, то легко было бы забыть о существовании этого странного, молчаливого человека. По целым дням лежал он на своей койке с неподвижно раскрытым взглядом и, казалось, думал… О далекой ли своей «Пiлтавщине», где у него были, может быть, и жена, и дети, и «волы и коровы»? Или о чем другом? Снился ли ему наяву шум родных тополей, сладкий запах вишневых садов и степных трав? Туда ли, на далекую родину, рвалась его упрямая хохлацкая душа, когда он задумал побег из каторги? Кого мог в своей жизни обидеть этот тихий, кроткий человек, по-видимому не способный и мухи убить? За что он попал в каторгу?

Никто, впрочем, и не интересовался никогда этими вопросами. Раз, когда мне показалось, что Золото чувствует себя лучше обыкновенного (он, не кашляя, полусидел на койке и прислушивался к разговорам арестантов), я осторожно приблизился к нему и попробовал заговорить.

— Ну что, получше вам, Золото? Весна на дворе, солнышко пригревать стало…

Старик вздрогнул от неожиданности, но, подняв на меня свои глубоко впавшие, кроткие, словно выцветшие серые глаза, ласково улыбнулся.

— Далеко ль отсюда арестовали вас, Золото?

Не знаю, ответил ли бы он что-нибудь на мой вопрос, (по-видимому, он собирался ответить), но в эту самую минуту к нам подскочил один из словоохотливых тюремных резонеров и отвечал за старика:

— Близко ли, далеко ли удалось уйти, а от своей судьбы все равно никуды не скроешься! Она всегда, значит, тут, за плечами, у нашего брата сидит!

Золото еще раз тихо улыбнулся, должно быть, в знак согласия, и вдруг с ужасной силой закашлялся…

Страшная болезнь медленно, но верно подтачивала слабый организм, и жизнь с каждым днем отлетала. Скоро больной не в силах был даже в постели подняться без чужой помощи.

Раз, в яркий апрельский полдень, входная дверь больницы с шумом распахнулась, и в коридоре появился с двумя надзирателями Шестиглазый; в руках он держал бумагу.

— В которой тут палате Залата?

Ему указали. Приотворив свою дверь, я слышал каждое слово происходившего за стеной разговора.

— Не беспокойся, братец лежи, лежи! — начал бравый капитан необычно ласковым тоном (очевидно, больной силился встать перед начальством, хотя и не мог уже сделать этого). — Э, да ты, я вижу, плох, я думал — тебе лучше. Не надо было бегать, братец, на старости лет, ждал бы себе спокойно конца срока, тем более — манифест мог быть применен. Ну, да теперь ничего уже не поделаешь! Вот я пришел тебе объявить… Лежи же, говорят тебе — лежи! Бумага пришла из управления… Это насчет твоего побега с Кольяровым… Конечно, можно бы и погодить с этим, но… лучше исполнить долг.

И бравый капитан приготовился, по-видимому, читать бумагу; но он как-то необычайно мялся, словно находясь в колебании: быть может, он действительно не знал раньше о степени болезни Золота и теперь поражен был видом умирающего… Прочитав несколько строк, он вдруг остановился и сложил бумагу.

— Я думаю, лишнее читать целиком, — заговорил он, — я лучше на словах скажу тебе… Видишь ли что. Вам с Кольяровым объявляется набавка по пяти лет… Кольярову-то, конечно, и придется вынести это наказание, но ты… но тебе…

Великолепный Лучезаров окончательно растерялся и чуть было не сказал, что несчастный должен умереть гораздо раньше; но он поправился:

— Но ты, старина, не унывай! Я хлопотать о тебе стану, и наказание могут отменить. Вам еще и по сорока пяти плетей назначено… Кольярову, конечно, и плети сполна будут высчитаны, он этого заслужил… Он порядочный мерзавец, этот Кольяров! Ну, а ты… ты, повторяю, и плетей тоже не бойся. Тебе их не будет, совсем не будет. Я похлопочу — и доктор освободит тебя! Ну, будь здоров, поправляйся, братец!

И красный как пион Лучезаров торопливо выбежал вон из палаты. Я едва успел захлопнуть свою дверь, чтобы не столкнуться с ним лицом к лицу.

Ни свидетельства тюремного доктора, ни великодушного заступничества доброго начальника Залате, однако, уже не понадобилось: ровно через два дня его не стало. Умер он так же тихо, как и жил; ни арестанты-товарищи, ни надзиратели, никто не видел его последних минут. Проснулись больные рано утром и нашли на соседней койке остывший, недвижный труп. На исхудалом, как щепка, лице мертвеца с плотно закрытыми, глубоко впавшими веками и реденькой седой бородкой замерла кроткая, счастливая улыбка… Окончился злой кошмар! Свобода!

XVIII. Сон наяву

Опять наступало лето со всей своей раздражающей прелестью. Я не мог, разумеется, предвидеть, что это будет последнее мое тюремное лето, и душу наполняли обычная тоска и горечь. Это лето было для меня тем тяжелее, что мартовская болезнь оставила в наследство постоянные боли в руках и ногах, и врач, посетивший весною Шелайский рудник, освободил меня на неопределенное время от обязательной работы. Фамилию мою перестали выкликать на вечерних нарядах, и я безвыходно сидел с этих пор в тюремных стенах, невыносимо грустя и скучая. Любимым местом, где я проводил теперь целые часы, прислушиваясь к щебетанью летавших около своих гнезд щурков и к доносившимся издалека голосам арестантов, сделалась для меня одна из трех стоявших во двое солдатских будок; это было единственное в тюрьме место, куда можно было хоть на минуту укрыться от человеческих глаз. Будки эти имели следующее происхождение. В начале существования шелайской образцовой тюрьмы, когда бравый капитан особенно боялся побегов, он настоял, чтобы казацкие караульные посты имелись не только с наружной стороны тюрьмы, как во всех обыкновенных, тюрьмах, но также и внутри ее. С этой целью в различных пунктах нашего двора и были поставлены четыре сторожевых будки; около них днем и ночью расхаживали казаки с ружьями. Прогулки арестантов по двору были вследствие этого затруднены; то и дело слышались грозные оклики: «Куда идешь? Сворачивай!» Но не это, конечно, обстоятельство послужило вскоре причиной отмены внутренних постов, а чисто физическая невозможность малочисленной казацкой сотне исполнять все возложенные на нее функции. Бедные служители Марса {40} очень скоро выбились из сил и, стоя на часах, чуть не падали с ног от утомления и долгой бессонницы; есаул принужден был начать хлопотать об уменьшении числа караульных постов. И вот результатом этого ходатайства и была отмена внутреннего караула. К обоюдному восторгу арестантов и казаков последним приказано было покинуть тюрьму, и весь двор стал с этого дня доступным для наших прогулок. Утащили казаки и одну из своих тяжеловесных будок: арестанты думали, что и остальные три подвергнутся той же участи, но они почему-то оставлены были «на время» на старых местах. Время между тем шло; начальство, должно быть, позабыло даже о существовании будок, и они так и остались навсегда достоянием кобылки: одна стояла возле кухни, другая — в углу за больницей, третья дальше всех от шума и сутолоки — под окнами одной из средних камер. Вот эта-то последняя будка и пришлась по сердцу моей мечтательности: под ее уютной кровлей нередко записывал я на память для себя и, свои тюремные впечатления. Задумавшись однажды, я так погрузился в свое занятие, что не слышал пронзительного свистка дежурного надзирателя, предупреждавшего арестантов о приходе в тюрьму начальства. Я вздрогнул и опомнился только тогда, когда в двух шагах от моего убежища раздался знакомый, властный голос: это Шестиглазый, делая обход вокруг тюрьмы, говорил о чем-то с надзирателем, и едва успел я сунуть в карман карандаш и бумагу, как уже встретился с ним глазами… Бравый капитан в ответ на мой поклон только значительно гмыкнул, однако ничего не сказал и прошел дальше.

40

Марс — в римской мифологии бог войны. Служителями Марса здесь в ироническом смысле названы казаки.

Поделиться с друзьями: