ЖАНРЫ

В мире отверженных. Записки бывшего каторжника. Том 2
Шрифт:

Настоящая партия — уже не обратная, а передовая, и из всех знакомцев мы можем встретить в ней одного лишь Мойшу Боруховича. Все остальные из Сретенска пошли по направлению к Чите — или судиться, или освобождаться на волю, по волостям. Мойша идет в самом переднем ряду партии, грустно позванивая тяжелыми кандалами. Он как будто еще больше похудел и осунулся; его клинообразная бородка как будто стала еще острее, глаза еще испуганнее и беспокойнее, а в выражении всего лица появилась какая-то новая черта — не то ожесточенной решимости, не то полного отчаяния. Да и мудрено ли? Две недели назад, все в том же Сретенске, умерла Ента, его верная жена, мать многочисленного семейства, единственная поддержка и опора всех его надежд, планов и мечтаний… Что же теперь остается ему в жизни? На что ему вольная команда? Не все ли равно, в какой тюрьме и сколько лет жить? Ребятишек начальство заберет, конечно, в приют, а сам Мойша… Кому он теперь нужен? Что и ему теперь нужно или интересно на белом свете?

Тем не менее время от времени он выбегает из первых рядов партии и останавливается на дороге, дожидаясь, когда подъедут отстающие далеко телеги. Одна из подвод целиком занята его многочисленными чадами. Пятеро детишек, мал мала меньше, закутанные в шубенки, халатики и всякого рода тряпье, тесно прижимаясь друг к другу, громкими криками приветствуют отца, еще издали заметив его понурую, высохшую, как щепка, фигуру.

— И не штыдно тебе, Абрашка, всю дорогу на беде [22] сидеть? — строго замечает Мойша своему первенцу и будущему продолжателю фамилии Боруховичей. — Вот как начну я тебя хлестать, так побежишь ты у меня прытче бегунца енисейского. Штупай долой!

22

Двухколесная телега называется в Забайкалье «бедою». (Прим. автора.)

И Абрашка послушно слезает с подводы и улепетывает вперед, предоставляя свое место усталому отцу. Мойша важно взбирается на телегу, берет к себе на колени любимицу Рухеню и начинает с дочерьми беседу, ничем не отличающуюся от той, какую вел он с ними и вчера и третьего дня и какую будет вести, по всей вероятности, и завтра, если бог пошлет ему жизни и здоровья.

— Ну цто, детки? Трудно без мамасы жить? Скажите: ох, трудно, трудно… Пропадать нам, пожалуй, придется! Ну, пропадать не пропадать, а горя много увидим. Ты, Хася, должна теперь хозяйкой и мамашей нам всем быть. Ты ведь большая уж девушка. Пока замуж не выйдешь и своих деток не наживешь, обшивай нас, чини, стряпай, сопли нам вытирай. Да. Мамаша была такая зенщина, такая зенщина… Нет, Хася, нет, Брухэ, никогда не было и не будет больше на свете такой зенщины! Я правду говорю. И вы все должны стараться такими ж стать, как она.

— А скоро, папаса, на этап мы придем? — спрашивает бойкая рыженькая Сурэлэ.

— Скоро, скоро, доцка. Вот эту сопку обогнем, там и этап, говорят, будет.

— А завтра опять этап?

— Завтра опять этап.

— А потом что?

— Потом? Потом дневка.

— А после дневки?

— Ну… там опять этап.

— А потом что?

— Потом? Ты шибко проворна, Сурка… Потом сама увидишь. Как только приедем в Горный Зелентуй, так всех вас, детоцки, в приют возьмут. Это такой хороший дом, такой хороший, что вы и не видали еще такого… Наденут на вас чистые переднички, белые капорчики. Много там и других девочек и мальчиков с вами будет. Весело, хорошо. Тепло и сытно. Только учиться хорошо надо и начальства слушаться.

— А чем кормить там будут?

— Хорошо кормить будут. Хлебом, и говядиной, и щами, и вшем таким.

— И молоком тоже?

— Ну и молоком по праздникам.

— И цаем?

— Вишь, воструха, чего захотела! Ну, даем, не даем, а березовой каши вдосталь дадут.

Среди таких разговоров время проходит незаметно, и партия подходит наконец к этапу. К счастью для Мойши, партия не особенно большая и буйная, и добывание места на нарах достается иногда без больших хлопот. Но временами приходится все-таки круто. Этапы между Сретенском и Зерентуем одни из самых убийственных… Теснота, грязь, холод имеют мало равных себе на протяжении всего великого сибирского «пути следования». Самые названия у этих этапов какие-то зловещие, заранее тревожащие воображение: Ундинские Кавыкучи, Газимурские Кавыкучи («С Кавыкучей на Кавыкучи — глаза повыпучи», — острят неунывающие арестанты насчет сорокаверстного пути между этими этапами). Дальше — Шалопугино, Тайна, Солнцы, Поперечный Зерентуй, Горный Зерентуй, или, как называют его каторжные, Горький Зелентуй.

Некоторые из этих этапов таковы, что пребывание в, них нескольких десятков человек в течение долгой ночи под замком на взгляд каждого человека, способного мыслить и чувствовать по-человечески, было бы невозможно. Но действительность, а тем паче сибирская действительность, по-человечески не чувствует и не рассуждает, и невозможное оказывается для нее настолько возможным, что в эти тесные, душные, грязные свинюшники загоняется порой людское стадо в полтораста голов! Ворчит кобылка, негодует кобылка, даже протестует, вызывая к себе унтер-офицера и пытаясь внушить ему идеи человеколюбия и справедливости; но кончается дело, разумеется, тем, что кобылка подчиняется своей участи: ее загоняют в свинюшник, куда ставится на ночь вонючий ушат — параша, и запирают на замок. Конвой всегда ужасно трусит и ни за что не соглашается поставить ушат в коридоре, хотя бы и с часовым возле двери. Замок представляется делом более надежным: в караульном доме тогда хоть всю ночь играй в карты, арестанты не кинутся «на ура», не разбегутся, не перебьют солдат. Куда и зачем побегут арестанты в зимнее или осеннее время холодной темной ночью, когда вокруг этапа высятся еще грозные пали, охраняемые наружными часовыми? В тайне души всякому ясно, что, страхи эти — одни пустые фантазии, но официально считают нужным относиться к ним самым серьезным образом.

Уже смеркается, когда партия, голодная и иззябшая, прибегает на один из подобных этапов. С неизбежной перебранкой, бестолковщиной, а подчас и дракой арестанты размещаются в отведенном им стойле. Боруховичу с чадами (бывают и такие случаи) достается место на полу под нарами, возле самой параши, где холодный воздух всякий раз, как растворяется дверь, обдает их, точно ледяной душ. Все детишки страшно кашляют и, не будь у них предварительной многолетней закалки, конечно, давно бы уже насмерть простудились. Но слава богу, что хоть и такое-то место отыскалось: сегодняшний этап всем этапам слава и образец! В маленькой каморке народу набилось, точно сельдей в бочке. Страшно поглядеть, что происходит там, в глубине: лязг цепей, сопровождаемый не менее страшной бранью, визгливые крики женщин, плач детей, тело на теле, голова над головой… Ужасающая духота и жара вверху, холод и сырость, соединенные с невыносимым. смрадом, внизу, под нарами, где тоже копошатся в темноте живые существа, масса детей, мужчин, женщин…

— А нам ведь, детоцки, пофартило сегодня, что мы у дверей захватили место, — пробует утешить себя и ребятишек глубокомысленный Борухович, — там задохнуться можно, право слово, можно… А здесь ничего, вольготно…

Детишки просят есть, но еще не выданы кормовые. Пройдет добрых два часа, пока староста получит их наконец от унтер-офицера и разделит партии. Мойше удается купить у торговок несколько пресных шанег с творогом и картошкой, вскипятить котелок с водой и заварить в нем кирпичного чаю. Последнее достается, впрочем, ценою крупной перебранки с арестантами и даже двух-трех толчков в грудь, так как у единственной печки толпится куча народу и за каждый уголок идет борьба чуть не на жизнь и смерть…

— Куда лезешь, жид пархатый? Разве не видишь, тут прежде тебя люди стоят?

— А цто ж, я разве не человек? Мои дети не такие ж, как твои? Так же пить-есть не хотят?

— Ах ты, чувырло жидовское! Туда же разговаривать! Туда же в человеки лезет!

Но Мойша не сдается и упорно отстаивает свои права человека. На колотушки он внимания не обращает, на брань — того меньше. Вот его «детоцки» напоены, накормлены. Маленькие уже прикорнули и спят, сплетясь друг с другом ручонками и закутавшись во всевозможное арестантское барахло, старшие же еще копошатся, приводя в порядок разные хозяйственные принадлежности. В сознании честно исполненного за сегодняшний день долга сам Борухович лежит, развалившись на шубе, и мечтает. О чем он мечтает? Об умершей жене, счастливом прошлом, о детях, о предстоящем им будущем? Или просто прислушивается к разноголосым звукам, несущимся из того кромешного ада, который представляет собой камера? Нередко, лежа на спине и заложив руки за голову (любимая его поза во время этих вечерних отдыхов), он напевает вполголоса какую-то длинную, монотонную, заунывную арестантскую песню, единственную, которую он знает и в которой можно разобрать только один часто повторяющийся стих:

Шудьба моя нешчашная…

— Эй, жид! — кричит ему кто-то из темноты под нарами. — Не эту ль песню вы пели, как из земли египетской вас выгоняли?

— А ты фараоном был тогда, цто ли? — бойко огрызается Борухович и иногда, в знак высшего презрения, прибавляет как бы про себя любимую свою поговорку: — Тозе, видно, корова и тозе издохнуть хочет.

— Вишь, гадина, еще и лается, — отвечает неизвестный, особенно почему-то обиженный названием фараона. — А слыхали ль вы, братцы, как жиды промеж себя ругаются? Я слыхал. Один говорит другому: «Черт побери твоего батьку!» А тот отвечает: «Врешь, дедку твоего!» Первый ему: «И отца, и деда, и прадеда твоего деда!» Тогда другой озлится и кричит: «Я хочу, чтобы у тебя был дом, и в этом доме было сорок комнат, и в каждой комнате по сорока кроватей. И пусть тебя сорок дней трясет лихоманка, такая, чтоб перебрасывало тебя с кровати на кровать, из комнаты в комнату». Вот как, ребята, жиды бранятся.

— Ну спи, дьявол! — толкает рассказчика жена, и под нарами водворяется безмолвие.

Наконец показался и Горный Зерентуй, конечная цель пути партии. Поднявшись на гору, арестанты увидали в отдалении белую каменную тюрьму и большую прилегающую к ней деревню с церковью посередине. У каждого невольно сжалось сердце от смешанного чувства радости, что окончились долговременные мытарства этапного путешествия, и вместе тревоги за близкое, но неведомое будущее. Вот она, каторга! Какова-то она? Лучше или хуже дороги? Ну, никто, как бог, везде люди.

Поделиться с друзьями: