В Мраморном дворце
Шрифт:
Как известно, дед принимал ближайшее участие в уничтожении в России крепостного права. Еще задолго до объявления манифеста он освободил своих личных крестьян. Вот какую оценку его деятельности дал один из его сотрудников, сенатор, впоследствии член Государственного Совета, П. Семенов-Тян-Шанский. В год смерти моего деда, в 1892 г., он сказал: "Не доживем мы до той поры, когда суд истории и потомство оценят спокойно и беспристрастно всю эту живую и знаменательную эпоху русской истории, но, как свидетели деятельности великого князя Константина Николаевича, скажем мы единогласно, что в осуществлении великого дела обновления России он вносил всю энергию своего высокого ума, всю силу своих выдающихся дарований, всю любовь свою к родной земле". И далее: "Не забудет Россия, как это всенародно было выражено Царем-Освободителем, и того участия, которое принимал в великом деле освобождения народа великий князь Константин Николаевич, и навсегда свяжут наши потомки его имя с вечной памятью о великом дне 19 февраля 1861 г.".
В 1862 г. дед был назначен Наместником Царства Польского. Император Александр II первоначально хотел назначить своего младшего брата, великого князя Михаила Николаевича, но последний уклонялся, мой же пылкий и увлекающийся дед, наоборот, хотел этого. Оба брата поговорили с Государем и Государь согласился назначить в Польшу моего деда.
На второй же день по приезде в Варшаву в него стреляли и он был ранен, слава Богу - легко. Вот как в своем дневнике от 21 июня он описывает этот случай: ..."Потом один в театр. Страделла. Не слишком дурно. После второго акта хотел отправиться. Только сел в коляску, выходит из толпы человек, я думал - проситель. Но он приложил револьвер мне к груди в упор и выстрелил. Его тотчас схватили. Оказалось, что пуля пробила пальто, сюртук, галстук, рубашку, ранила меня под ключицей, ушибла кость, но не сломала ее, а тут же остановилась, перепутавшись в снурке от лорнетки с канителью от эполет. Один Бог спас. Я тут же помолился. Какой-то доктор мне сделал первую перевязку. Телеграфировал Саше (Император Александр II). Общее остервенение и ужас. (Покушавшийся - Людовик Ярошинский, портной-подмастерье, сан-домирский мещанин, 19 лет, должен был произвести покушение еще накануне, в момент приезда деда. Но его остановило присутствие бабушки. Организовано было покушение Игнатием Хиелинским). В 11 час. в карете с сильным эскортом воротился в Бельведер. Сказал жинке (обычное выражение деда) так, чтобы не было испуга. Дома другая перевязка, и лег. Дрожь скоро прошла. Долго приходили разные донесения и ответный телеграф от Саши. Хорошо спал".
О последовавшей затем работе деда в Государственном Совете М. И. Семевский замечает: "Есть много свидетелей того непрерывного большого и упорного труда, каковой нес на себе в Государственном Совете великий князь Константин Николаевич.
Каждое сколько-нибудь важное дело изучаемо было им лично нередко без посредства докладчика. Занимая председательское место, великий князь всегда приступал к заседанию лишь после тщательного ознакомления со всем тем, что подлежало обсуждению и решению. В начале его служения на посту председателя Государственного Совета пылкость и страстность характера великого князя несколько порывисто проявлялись, но с течением времени он овладел собой и был вполне на высоте своего положения, быстро усваивая суть обсуждавшихся докладов, личными разъяснениями рассеивая возникавшие вопросы и недоумения, сглаживая оттенки разномыслия и превосходно приводя собрания к единогласным решениям".
Дед был разносторонний человек и рядом с государственными делами интересовался и русской литературой, и наукой, и музыкой. В своем дневнике от 19 апреля 1862 г. он пишет: "Вечером у меня в кабинете для жинки - Шуберт, Венявский и Кюндингер играли два трио Бетховена. Прелесть, и весь вечерок очень хорошо удался".
В Петербурге у него играли по пятницам в Белой зале Мраморного дворца несколько музыкантов, бывал и известный виолончелист Вержбилович. Дед играл на виолончели, сидя рядом с ним.
Однажды в Мраморном дворце был большой концерт. Играл оркестр Консерватории (дед был президентом Русского Музыкального Общества). Дед играл на виолончели, отец играл на рояле вместе с оркестром, а герцогиня Елена Георгиевна Мекленбург-Стрелицкая пела.
В 1883 г. дед пишет из Парижа:
"За завтраком была у нас знаменитая пианистка Есипова, которая здесь гостит и приводит своей игрой французов в совершенный восторг. В 2 часа собрались у меня прошлогодние артисты, постоянно со мной по пятницам игравшие, и мы музицировали до половины пятого, и с Есиповой. Сыграли мы три вещи: квартет Моцарта, секстет Мендельсона и квинтет Бетховена. Все это, к нашему удивлению, было Есиповой совершенно неизвестно и ей приходилось играть, что называется, с листа, дешифрировать, что она делала разумеется, мастерски".
С особенной ясностью облик деда вырисовывается в обширной, до сих пор не опубликованной переписке 1882-1883 г. с статс-секретарем А. В. Головниным. Их связывало долголетнее сотрудничество и установившиеся за время этого сотрудничества дружеские отношения.
Когда вчитываешься в эти многочисленные, обширные письма деда из Орианды, Штутгарта, Вены, Венеции, Флоренции, Рима, Ниццы, Парижа, Афин, наглядно-живо ощущаешь его душу, такую благожелательную и простую, ясно видишь его духовный облик, такой многогранный, широкий, отзывчивый на всё. Тут, в этих письмах, и религиозные размышления, и крестьянский вопрос, и землеустройство, и вопрос о целесообразности парламентского строя, резкое осуждение революционных настроений и действий, и одновременно признание и отрицательных явлений в самодержавной России, неустанные заботы и мысли о родном флоте, и любовь к искусству и литературе, дружба с И. С. Тургеневым, и астрономия, и география, и археология, и даже эпиграфика.
При всем этом перед нами из этих писем встает не просто любитель, интересующийся разнообразными вопросами - это разносторонне образованный человек, имеющий на все свой собственный, в рамках знаний и разумности, самостоятельный взгляд и, что главное, имевший смелость подчеркивать эту самостоятельность даже тогда, когда она явно расходилась с мнением влиятельных кругов, безразлично - правительственных или общественных.
Я позволю себе привести здесь несколько кратких выдержек из этой обширной переписки:
Париж, 4 февраля 1882г.
"Тургеневу, кажется, у меня понравилось, потому что он уехал в 12-ом часу. Все время разговор был такой оживленный, что о каком-либо чтении не приходилось даже и заикаться. Жаль было бы променять на оное наш разговор. И разговор был в высшей степени приятный, натуральный, не то, чтоб один только Тургенев все время разглагольствовал и был как бы на сцене, как бы эксплуатированный нами. Нет, разговор был совершенно общий, все в нем принимали участие, и Тургенев, никем не эксплуатируемый, играл в нем совершенно натурально - преобладающую и главную роль. Много интересного он рассказывал о своей жизни, из своих наблюдений. Особенно интересны были его рассказы, как в 1852 г. его засадили на месяц в Казанскую часть за письмо о смерти Гоголя и как ему здесь (в Париже) на днях пришлось таскаться по разным мытарствам, канцелярским, чиновничьим и полицейским, чтобы добиться разрешения для выставки картин наших художников. Все это он рассказывает так умно, так живо, как будто в лицах, так что видишь все в живой картине перед собой. Время прошло прелестно и совсем незаметно и оставило всем неизгладимое воспоминание".
Париж, 22 февраля 1882 г.
"В письме твоем я встретил, как слух, мысль, которая совершенно сходится с моей старой и задушевной мыслью насчет Петропавловской крепости. Меня всегда коробила мысль, что Царская усыпальница окружена тюрьмами. Как сравнить Петропавловский собор среди тюремной крепости с Архангельским собором среди Кремля? Моя мысль именно состояла в том, чтобы тюрьмы заменить богоделенными и инвалидными домами. Ты к этому прибавляешь мысль устроить succursale Невской Лавры. И это весьма хорошо, но интересно знать, действительно ли этим занимаются, или это просто слух?"
Орианда, 17 июня 1882 г.
"Все эти места по Черноморскому прибрежью суть чудный, благодатный материал, но имеют только будущность перед собой, настоящего не имеют за совершенным отсутствием рабочих рук и способов сообщения. Эти места были густо заселены горцами и весьма тщательно возделаны, так что они питали весьма крупное население. После же окончания войны и полного покорения Кавказа, они обратились в непроходимую глушь, заселенную одними кабанами и медведями. Я никогда не мог понять Кавказского начальства, которое с самого 1864 г. постоянно поощряло выселение туземцев в Турцию, стремилось к совершенному обезлюдению этих богатых местностей. Что не эмигрировало в Турцию (и там, кажется, совершенно сгибло), то было принуждено выселиться в самые высокие, неприступные горы. Когда этому оставшемуся скудному населению стало невмоготу жить в горах, то стали их селить в равнинах, по северную сторону хребта и в Кубанской области, на Черноморское же прибрежье никого не пускали, наложив на него какое-то странное и непонятное табу...
Тут жило прежде воинственное племя Убыхов. Не выселившаяся в Турцию часть этих Убыхов ушла в горы неприступные и проживала там охотой за куницами. Когда им стало там невмоготу, они стали проситься на свои старые места. Кавказское начальство не соглашалось и поселило их около Майкопа, на северном склоне хребта, к стороне Кубани. Получили они, правда, хорошие земли, но их все тянуло назад, на любезное им Черноморское побережье. Хотя Кубанские земли были и плодородны, и хлебопашество доставляло им безбедное существование, но эта жизнь была им не по нутру, или они не могли с ней свыкнуться и еще менее с нашими чиновниками и административными порядками. Они как-то узнали, что их старые земли на Черноморском берегу принадлежат теперь мне, и в прошлом году обратились ко мне с просьбой о позволении воротиться на свои старые пепелища. Эта просьба пришлась мне по сердцу, и в прошлом же году, когда я на "Ливадии" ходил за братом Михаилом в Батум, это дело было, наконец, обделано и мы добыли у Кавказского начальства согласие на их переселение ко мне. Убыхи теперь очень довольны"...