В начале будущего. Повесть о Глебе Кржижановском
Шрифт:
«Как же так? — думает Глеб, возвращаясь домой. — Это чтобы тетю Надю сечь? Чтобы о тете Наде так думать?.. А ведь губернатор хороший человек... Отчего же он так говорил? Не оттого ли, что у него своя правда, отдельная от правды тети Нади?.. Все знает, обо всем доложили. Какая гадость — следят, подслушивают. Шпионство, наушничество, предательство... И все именем божьим...»
Выходит, что же?.. Наверху — самарские воротилы, эти Курлины, Шихобаловы, Дунаевы, — зажиревшие купцы, отцы-губернаторы с их жандармерией и полицией — «удельное ведомство» царя-батюшки, предводители дворянства с лощеными прожившимися бездельниками-дворянчиками, смиренномудрые отцы — духовные наставники, внушающие неустанно, что весь смысл пятой заповеди — повиновение властям предержащим, и целый хвост прихлебателей. Внизу — горемычная беднота, перебивающаяся со дня на день неведомо чем, неведомо как, мама, вечно дрожащая за судьбу завтрашнего дня, беспризорная молодежь, задавленные непосильным трудом и нищенской платой рабочие, волжские бурлаки и босяки, наконец, обездоленный стонущий крестьянский мир.
Чтобы все это было, оставалось вечно, незыблемо, нужен бог, его заступничество и поддержка...
Чья боль отзывается в тебе, ранит сердце? С кем ты, Глеб Кржижановский, в каком лагере?
«В лагере»?..
Да, жизнь не званый вечер у губернатора. Жизнь сложна, трудна, безжалостна — течет, пробивается, как Волга, меж крутых берегов... И тебе придется так же... Ну и пусть. Оттого так и хороша, могуча, велика Волга, что нелегок ее путь к морю...
Значит, что же впереди — вражда? Борьба? Непримиримость? А бог? Бог велит всех любить, всех прощать, все терпеть.
Глеб свернул к берегу, миновал пристанские лабазы, остро пахнувшие дегтем, воблой, свежим лыком. Остановился у самой кромки воды, обозначенной на песке смоляной полоской. Задумался, прислушиваясь к дыханию вечной реки. Потом оглянулся, расстегнул ворот форменной рубашки, потянул черный шелковый шнурок и с сердцем, наотмашь бросил серебряный крестик — дальше, как можно дальше от себя.
По свободно принятому решению
Жизнь все острее, все настойчивее спрашивает Глеба Кржижановского: кто ты? Зачем в этом мире?
— Надо ехать в Петербург, — вздыхает мама. — Только там ты сможешь получить настоящее образование.
— В Петербург? Легко сказать!
— Ничего, ужмемся как-нибудь, подкопим.
Пока Глеб заканчивает дополнительный, седьмой, класс, дающий право поступить в институт, мама «ужимается»: откладывает деньгу за деньгой. Как ей, сроду не накопившей ни гроша, удается это — наверно, даже бог не ведает.
Но...
Тысяча восемьсот восемьдесят девятый год... Со ста рублями, зашитыми в потайном кармане новых брюк, и без всяких надежд на какие-нибудь получения из Самары Глеб отправляется в столицу.
Питер... Петербург... Сколько связано с ним, с городом белых ночей и нескончаемого труда, воплотившего гранит, кирпич, бронзу в дворцы, каналы, монументы. Город Ломоносова и Рылеева, Пушкина и Глинки, Менделеева и Достоевского... Окно в Европу, всероссийский университет, арсенал, мастерская... Город, где живут цари и где их время от времени убивают.
Здесь особенно чувствуется масштаб человеческих возможностей, и хочется — до чего ж хочется! — сделать свою жизнь яркой, значительной. Конкурсные экзамены Глеб Кржижановский выдержал так, что его трудную, неудобную фамилию сразу запомнили в Технологическом институте. А через полгода за исключительные успехи ему определили стипендию, так что дальнейшее существование стало более или менее обеспеченным.
На следующую осень мама просит его в письме:
«Дорогой Глебушок! Береги свое здоровье... не ходи без калош и если не надеваешь теплое пальто, то хоть плед носи...»
А Глебушок... в тайном кружке «делает революцию».
Год, прожитый в Петербурге, убедил его, что «вне революционных путей нет выхода для честной перед собственным сознанием жизни».
«Честная перед собственным сознанием жизнь» Глеба Кржижановского течет как бы в двух руслах: революция и наука, если, впрочем, можно отделить одно от другого. Добросовестнейшее, наиприлежнейшее накопление всех богатств, какими может наделить Технологический институт — одно из высших учебных заведений России, гордость ее науки. Никакой бравады, никакого манкирования работой или учебой, никакого принесения одного в жертву другому.
В такой своеобразной вере укрепил его роман «Что делать?». Особенно запало в память сказанное Чернышевским о Рахметове:
«При всей своей феноменальной занятости, он успевал необыкновенно много».
Глебу втайне очень бы хотелось отнести это и на свой счет. Конечно! Настоящий человек должен успевать все.
И Глеб успевает...
Студентом второго курса он участвует в «возмутительной» демонстрации на похоронах Николая Васильевича Шелгунова — писателя, ученого, сподвижника Герцена и Чернышевского, первого русского популяризатора книги Энгельса «Положение рабочего класса в Англии».
Вдохновенно, с неиссякаемым темпераментом молодой Кржижановский обличает, бичует на студенческих сходках «столпов» и «устои», чины и порядки — всем и всему достается. И опять, как в реальном училище, он глотает — другого слова не подберешь — глотает одну за другой книги, только теперь они все «запрещенные».
Мама пишет:
«Получил ли ты посылку: восемь фунтов халвы? Не забывай пить молоко и обязательно ешь досыта каждый день!..»
А Глеба, так же как и новых его товарищей, переполняет неопределенное, но властное стремление «сжечь корабли» — отрешиться от всего второстепенного, лишнего, порвать с той обыденщиной, которая вскормила большинство из них, собравшихся от городов и весей сюда, где Желябов, Каракозов, Кибальчич не далекие, отвлеченные символы. Нет. Вон там, у Летнего сада, стоял Дмитрий, когда собирался выстрелить в царя. В той кондитерской завтракал. В этой библиотеке занимался...
«Дорогой Глебушок! Если сапоги прохудились, вышлю денег. Должно быть, немало приходится тебе ходить?..»
Что верно, то верно, ходить приходится немало — и за хлебом насущным, и в поисках истины: к ветшающим от времени, но как будто все еще отдающим порохом страницам «Современника» и «Отечественных записок» шестидесятых годов, к публицистическим статьям Михайловского и тяжеловесным проповедям Лаврова, прислушиваясь к канонаде, которая катится по Руси брошюрами и прокламациями плехановской группы «Освобождение труда».
Наконец, естественно и закономерно, как поворотная грань, как итог и новое начало, на пути Глеба Кржижановского возникает «Капитал». Тяжеленные книги эти притащил однажды в их тесную комнату, снятую на паях, земляк и коллега по институту Василий Старков.
С ходу принявшись за чтение, оба они тут же отступились: не по зубам премудрость — куда там?!
Неудача, однако, только распалила.
— Мы еще посмотрим... — обиженно грозил кому-то Василий.
Глеб хорошо изучил Старкова: человек он был не особенно разговорчивый, но за словом у него тут же следовало дело. Так случилось и на этот раз. Назавтра же — кстати, было воскресенье, и нетрудно собраться компанией под предлогом чаепития или еще чего-нибудь «пития» — Старков привел товарищей-старшекурсников, умудренных в политической экономии. Почитали вместе, пошумели, покурили всласть несколько воскресений, а там, глядь, сами начали разбираться...