В саду памяти
Шрифт:
Каролина Горовиц — мать Густава
Лазарь умер в 1868 году в Везлау близ Вены, через год после свадьбы сына. В том же году родилась и первая дочь Густава Флора. В течение следующих четырнадцати лет появилось еще девять детей (один ребенок умер в младенчестве).
«F"unf T"ochter ist kein Gel"achter» [6] , — говорили, когда пятой в 1873 году родилась моя будущая бабушка. Когда же два года спустя на свет пришел шестой ребенок, мальчик, и обрадованный — наконец-то сын! — Густав пошел в кофейню похвастаться перед знакомыми, ему, смеясь, посоветовали: «Вы лучше-ка вернитесь домой и проверьте еще раз, не ошибка ли вышла, не родилась ли у вас снова девочка?» Через два года еще один мальчик, потом дочь, а после нее снова сын.
6
Пять дочерей — не шутка (нем.)
Старшие девочки, в соответствии с духом эпохи, получили цветочно-растительные имена: Флора и Роза, младшие откровенно иностранные: Гизелла, Генриетта, Жанетта. Сын-первенец был в честь деда назван Лазарем, но всю жизнь его звали Людвиком, а следующий — Максимилиан имел типично австрийское имя; Камилла — вновь ботаническое, и наконец по имени младшего сына Станислава можно было судить, что семья совершенно сознательно решила полонизироваться.
Бабушка моя с детства не терпела своей чужеродно звучащей Жанетты и требовала, чтобы ее называли Янина. Как обращался к ней отец, не известно. О нем сохранилось немного воспоминаний. Он чаще общался со старшими дочерьми, ей запомнился общий облик тихого, деликатного, несмелого человека, который — чужой и потерянный в огромной семье — не вмешивался в домашние дела и воспитание детей.
Однако потомок раввинов должен был неукоснительно блюсти все религиозные предписания. Моей бабушке были памятны зажигание свечей по пятницам вечером в шаббатный ужин, и субботы, когда запрещалась любая работа; Песах, в течение которого всю неделю питались мацой — единственной в эти дни выпечкой; на Йом Кипур взрослыми соблюдался полный пост, и другие традиционные торжества и обряды.
Густав Горвиц к Варшаве так и не привык. До последних дней ощущал себя иностранцем, затерявшемся в чужом городе. Занимаясь корреспонденцией по продаже соли, вряд ли он испытывал настоящее счастье. А в утешение читал Гете и Гейне. Но был ли он хотя бы счастлив с Юлией, унаследовавшей от отца энергию и практицизм — черты, которых сам он был начисто лишен? Придерживались, однако, неписаного правила — обязательной дистанции в отношении родителей, предполагавшей непременно и деликатность, которая не позволяла детям задавать вопросы, поэтому никто никаких сведений на этот счет потомкам не оставил. Ничего не известно о пятнадцатилетней совместной жизни этой супружеской четы, не запомнились ни ссоры, ни конфликты, ни хотя бы повышенный голос. Лишь крошечный эпизод, застрявший в памяти моей бабушки, трогательно характеризует застенчивость отца, но и властную поступь матери. Речь шла о нагоняе прислуге за какую-то провинность.
— Sage ihr [7] , — попросил Густав.
— Sage du ihr. Warum immer ich? [8] — громко возмущалась мать.
При его жизни в доме говорили по-немецки. Отсюда у всех детей доскональное знание немецкой словесности и легкий австрийский акцент. Он много читал — потомки унаследовали его любовь к немецкой литературе, культуре и искусству. Годы спустя увлечение Гейне соединило моих бабушку и деда, Якуба Мортковича, а одним из первых в созданном ими совместно издательстве стал Фридрих Ницше, его труды.
7
Скажи ей (нем.)
8
Скажи ей сам. Почему всегда я? (нем.)
В августе 1940 года бабушку вызвали в гестапо на аллею Шуха. Дело заключалось в том, что на уличном прилавке обнаружили издаваемые когда-то Мортковичем книги немецких писателей, запрещенные теперь оккупантами. Книги конфисковали, а от бабушки потребовали разъяснений, хотя официально ей не принадлежали уже ни издательство, ни книжный магазин, и со всем этим у нее не было ничего общего. Она держалась так независимо и так свободно изъяснялась на безупречном немецком, что невольно вызвала уважение у выслушивающего ее офицера. Несмотря на то что он знал о ее происхождении, он как-то эту историю замял и отпустил ее домой. Через несколько месяцев это уже было бы невозможно.
В ноябре 1940 года был издан указ о создании в Варшаве гетто. Мои бабушка и мама, скрываясь в провинции, всю войну старались делать вид, что ни слова не понимают по-немецки. Подозрительно хорошее знание этого языка могло только навредить.
В Кракове — мы тут стали жить после войны, мне больше всего досаждали рассказами про Яся Орловского, двадцатилетнего повстанца, умиравшего в подвале дома на Мокотовской 59, где бабушку и маму, после всех перипетий оккупационных лет, застигло варшавское восстание. Бомба, или как ее называли «шкаф», угодила в пятиэтажный флигель здания и провалилась, погребая под собой находившихся в квартирах людей. Уцелели лишь помещения на первом этаже, где размещался госпиталь повстанцев, и спаслись те, кто успел спуститься в убежище. Вокруг царил ад. Во двор выносили убитых, которых вытаскивали из-под завалов, родственники искали среди них своих близких, а в подвал сносили раненых. Не было ни перевязочных средств, ни обезболивающих, не было и лекарств.
— Домой, к маме… — плакал и в жару метался обгоревший парень, вынесенный из госпиталя. Несколько дней назад, спасая людей с верхних этажей во время пожара домов на улице Монюшко, он вместе с горящими стропилами свалился вниз, и сам бы сгорел, не будь друга, героически вытащившего его из огня.
— У вас голос, как у моей мамы. Прошу вас, сядьте рядом, возьмите меня за руку и расскажите что-нибудь… — просил он бабушку. И она стала читать ему стихи. Бабушка знала наизусть польскую, французскую, русскую, немецкую поэзию. Мастерски владела декламацией — сегодня уже старомодным искусством интерпретации текста с помощью модуляций голоса, мимики, жеста. В детстве я без конца готова была ее слушать. Представляю себе, как успокаивали паренька слова Лермонтова, которые она выводила нараспев — на русский манер: «Но отец твой старый воин, закален в бою: спи, малютка, будь спокоен, баюшки-баю». Или повышала голос почти до крика, причитая словами Хагар из стихотворения Корнеля Уэйского [9] : «В солнце пожарищ взываю я снова: голова почернела моя, Иегова!»
9
Корнель Уэйский (1823–1897) — польский поэт, романтик по духу и выразитель демократических и патриотических устремлений.
Чтение творило чудеса. Собравшиеся в убежище, сходившие с ума от боли, страха, беспомощности, отчаяния, вдруг успокаивались и начинали слушать. Сейчас, когда я пишу об этом, я знаю, что слово «декламировать» по происхождению из латинского clamare, то есть «кричать». «De profimdis clamavi ad te, Domine. Из глубины взываю к Тебе, Господи!» Когда измученная бабушка уставала, ее выручала моя мать, ведь парень умолял: «Только не молчите! Говорите!..» Из всего огромного репертуара читавшихся тогда стихов самым незаменимым оказался Гете:
Счастлив мира обитатель Только личностью своей. Жизнь расходуй как сумеешь, Но иди своей тропой. Всем пожертвуй, что имеешь, Только будь самим собой.Письмо Юлии и Густаву от венской родни
Ясь — студент архитектурного института, знал немецкий. И сжимая руку бабушки, без конца повторял: Всем пожертвуй, что имеешь, только будь самим собой [10] . Терпеть не могла я этих рассказов. Меня тогда с ними в подвале не было. Как представить себе кошмар, который не испытала сама? И воображать его я не собиралась. Мне бы поскорее забыть собственные оккупационные переживания. Но, кроме прочего, в этой истории раздражала еще скрытая мораль. Немецкая поэзия вопреки немецким зверствам? Человеческое достоинство вопреки насилию? Я и теперь большим усилием воли заставляю себя, с трудом преодолевая смущение, привести этот эпизод. Он и поныне мне кажется слишком уж патетичным, чересчур слащавым.
10
Гете И. В. Книга Зулейки // Гете И. В. Собр. соч.: В 10 т. М., 1975. Т. 1. С. 375. Пер. В. Левика.
Но бабушке с ее характером старого римлянина вставки с сентенциями были по душе. Она не была бы самой собой, не поделись она этим воспоминанием из оккупационного времени с моим будущим мужем Людвиком Циммерером, которого я впервые привела к ней в 1957 году. Многие годы я не могла удержаться, чтоб не упрекать его, мол, попросил моей руки, потрясенный этим рассказом, его символическим смыслом, ну и отсутствием всякого намека на антинемецкие настроения в моей семье. Многие кумушки не скрывали возмущения по поводу нашего с ним знакомства: «После всего, что произошло, принимать у себя немца, дать согласие на брак с ним чудом спасенной от смерти Иоаси?!» — шептали они на ухо моей матери. Парадоксальное совпадение: мать свою докторскую работу посвятила княжне Ванде [11] , которая не захотела выйти замуж за немца. А уж если быть честной до конца, надо признаться, что, познакомившись с Людвиком, я не без страха спросила дома, могу ли пригласить его к нам. Бабушка просияла: «Наконец-то у меня снова будет с кем говорить по-немецки».
11
Легендарная краковская княжна, дочь Крака, основателя Кракова, предпочла броситься в Вислу, но не выйти замуж за немецкого князя Ритгера.
Густав Горвиц умер в 1882 году, ему только-только исполнилось тридцать восемь лет. Пустячная хирургическая операция, которую по тогдашним обычаям делали дома, в столовой, на столе, накрытом белой простыней, закончилась заражением крови. Перед смертью он пожелал проститься со всеми детьми. И они по очереди подходили к его постели: старшая, четырнадцатилетняя Флора, на год ее моложе Роза, потом Гизелла и Генриетта, девятилетняя Жанетта, семилетний Лютек, пятилетний Макс, трехлетняя Камилла, и каждому он клал на голову руку и наставлял: «Bleib fromm!» [12] Жена с самым младшим, Стасем, на руках кричала: «Будешь благословлять их перед свадьбой! Ты не уйдешь!»
12
Будь набожным! (нем.)