В саду памяти
Шрифт:
В одноэтажном флигеле, в окне, выходившем на этот рай, часто можно было видеть старика с седой бородой — наблюдал за резвящимися детьми. Хайм Зелиг Слонимский, дед поэта Антония Слонимского.
Дом на Крулевской находился рядом с Саским парком. Дети часто ходили туда на послеобеденную прогулку. Во «Фруктовой» аллее был киоск с конфетами и лимонадом. В «Литературной» — колодец, откуда подопечные Благотворительного общества черпали самую вкусную на свете воду и за гроши продавали ее томимым жаждой. В «Главной» аллее огромные каштаны шелестели своей густой листвой, и с цветущих деревьев на голову слетал пух. В бившей струями воде фонтанов преломлялся солнечный свет, играя чарующей радугой. По аллеям под наблюдением французских бонн бегали элегантно одетые дети с мячом или прыгалками. Моя будущая бабка с завистью смотрела на них, мечтая с ними подружиться. Однажды, набравшись храбрости, подошла к хорошенькой Стефе Крысиньской, дочери известного адвоката, и предложила: «Не хотите ли со мной поиграть?» В ответ ей та коротко бросила: «Нет». Бабушка так и не забыла обиды.
В школьные годы девочки проходили по Саскому парку дважды в день — по дороге в пансион и обратно. Мимо небольших прудов с белыми лебедями — зимой тут резво носились на коньках. Выйдя из парка, попадали прямо на Нецелую улицу, пересекали Театральную площадь, где старшие сестры крепко держали младших за руку, зорко смотря по сторонам, чтоб, переходя улицу, не угодить под возницу или дрожки. Отсюда путь пролегал по Сенаторской — до угла Медовой.
Загадка разорванной фотографии
На углу Сенаторской и Медовой стоял огромный старый дом — Дворец Каэтана Игнацы Солтыка — давняя резиденция краковских епископов. Новый его владелец стал сдавать помещение — и не малому числу жильцов. Вдоль Сенаторской на первых этажах домов располагались самые изысканные магазины в городе: стекло и фарфор Издебского, дамская одежда Тоннеса, часовая мастерская Лилпопа. Можно часами рассматривать витрины этих магазинов, но девочки Горвицы около них не задерживались, боясь опоздать на занятия. Лишь малышка Жанетт вынуждала сестер на короткую передышку у книжного магазина Хоэсика. Она пожирала глазами разноцветные обложки выставленных там книг для детей, а их названия — «Куклы Манюси», «Шкатулка пани Грыпской», «Игрушки Казя», «Огонек», «Кампанелла», «Дневник Лауры», «Княжна» — запоминались на всю жизнь. Неутоленный с детства книжный голод позднее способствовал тому, что, став владелицей собственного издательства, бабушка специальное внимание уделяла детской литературе. И названия переведенных ею книжек, выставленных в витрине магазина Мортковича на Мазовецкой, разглядывали уже следующие поколения детей.
Оторвавшись от стекла витрины, девочки сворачивали на Медовую и входили в огромные дворцовые ворота. В обычные дни они бежали в сторону двора и оттуда, черным ходом, по кухонной лестнице вприпрыжку и перескакивая через несколько ступенек, поднимались на второй этаж В праздничные дни — начала и конца учебного года, именин начальниц или других важных школьных событий — шли чинно, парами по лестнице, ведущей от фасада дома к дверям, на которых виднелась медная табличка с надписью «Женский пансион Леокадии и Брониславы Космовских».
Женские частные школы для девочек — неотъемлемая часть польского духовного ландшафта тех лет. В 1882 году, когда моя бабушка только начинала учиться, царская русификаторская политика в Королевстве Польском достигла своего апогея. Безупречными ее исполнителями были опорочивший себя варшавский генерал-губернатор Хурко и куратор варшавского школьного округа Апухтин, который, заняв в 1879 году свое место, громогласно заявил, что через десять лет в этой стране ни одна мать не будет говорить со своим ребенком по-польски. И делал все, чтобы выполнить данное обещание. Террор в первую очередь касался государственных гимназий. «Школа, обучающая по системе Апухтина, воспитать может либо идиота, либо героя», — язвили в Варшаве. О муках, выпавших на долю детей того времени, повествуют «Сизифов труд» С. Жеромского, «Фатальная неделя» Я. Корчака, «Воспоминания голубого мундирчика» В. Гомулицкого. Когда Генрих Сенкевич принес в «Ниву» повесть «Из дневника варшавского репетитора», цензура отказалась ее публиковать. «Придется отправить Михася в Познань. Авось, не сообразят, что к чему, и пропустят», — резонно заметил Сенкевич. И действительно повесть стала отдельными частями выходить в виде «Дневника познанского учителя».
Русские учебники прививали пренебрежительное отношение к польской истории и традициям. Всюду шныряли сыщики, выискивая дома, в которых проживают учащиеся, — кто они такие, не читает ли там молодежь запрещенные цензурой книги. Не только на школьных переменах — во всех общественных местах не разрешалось говорить по-польски. За самые незначительные проступки грозил карцер, розги, а то и исключение из гимназии. Интеллектуальный и нравственный уровень русских учителей вызывал, мягко говоря, горькие слезы. Тупые и бессмысленные требования, которые предъявлялись детям, постоянные наказания и вынюхивания не раз доводили гимназистов до самоубийства. А потому с большой неохотой детей отдавали в государственные гимназии. Обычно помещичьим девочкам брали гувернанток и домашних учителей. Средний же слой предпочитал пансионы, несмотря на то, что те были дороже государственных гимназий и их окончание не сулило поступления в университет. Желание девушки непременно получить высшее образование обычно рассматривалось как всего лишь минутная блажь, ведь высшие учебные заведения в Королевстве и так были для женщин недоступны. Частная школа, тем самым, преследовала цель воспитать умных жен и матерей в атмосфере тепла, далекой от страха и унижений. Именно такую обстановку представляла себе Юлия Горвиц, отдавая дочек в пансион Леокадии Космовской. Высокое идейное горение школы, царивший там дух сопротивления поработителям, культ независимости и романтической поэзии — все это не могло не воздействовать на воображение девочек, пробуждая в них любовь к Польше, в том числе и среди учениц-евреек. Но любовь, как известно, не всегда бывает взаимной.
В этом же самом дворце со своей семьей проживал и Фердинанд Вильгельм Хоэсик, владелец книжного магазина, в витрины которого с такой страстью впивался взгляд Жанетты. Его единственный сын Фердусь, или Фердинанд Хоэсик, будущий писатель и критик, в своих мемуарах «Отчий дом» делится воспоминаниями об играх на огромном дворе с ровесниками, проживавшими в этом же доме: в чижика, лапту, салки, лямку, в орла и решку, и с каким они при этом удовольствием издевались над соседями-малышами Вайнкранцами. Им, например, устраивалось «крещение» — под водопроводом. Как евреи, уже за одно это большинством мальчишек они считались низшим сортом, а поскольку по природе своей мужеством они не отличались, вот и приходилось им по временам терпеть от нас всякого рода экзикуции, — пишет он с обезоруживающей искренностью. — Бывало, мальчишки пускались на поиски развлечений в городе. Особенно влекли нас, а точнее — некоторых из моих друзей, драки, которые устраивались с маленькими евреями на площади Младенца Иисуса, чтобы при случае огреть припрятанными в рукавах кастетами еврейских мальцов, всегда собиравшихся там в определенный час — в это время они как раз выходили из какой-то своей еврейской школы, — продолжает умиляться изысканный гуманист.
Как прикажете жить с чувством постоянной угрозы? Еще ребенком знать, что в стране, где ты живешь, тебя причисляют к «низшему сорту» и за одно это легко могут унизить? Этого вопроса я никогда не задавала. Следовательно, ответа на него у меня нет. Можно только предположить, с каким тщанием приходилось им выбирать себе жизненные стежки-дорожки и друзей, поскольку неизбежных неприятностей и так хоть отбавляй.
Половина моих школьных подружек была семитского происхождения, что, однако, по причине их абсолютной ассимиляции никакого значения не имело. И ни разу ни один из учителей никого из нас этим не попрекнул и вообще никак не задел, — подчеркивала бабушка с благодарностью. По-видимому, таковой факт считался ею чем-то из ряда вон выходящим.
В пансион дам Космовских она попала случайно, благодаря своему упорству, но при весьма драматичных обстоятельствах. Там уже несколько лет учились ее старшие сестры: Флора, Гизелла, Роза и Генриетта. Ее же записали в пансион Изабеллы Смоликовской (в будущем Гевельке), поскольку школа находилась ближе к дому, а девочка начала школьные занятия в отсутствие матери, которая как раз тогда повезла покалеченного Макса в Берлин к врачам.
Несколько месяцев назад умер отец, девятилетняя девочка еще хорошо помнила религиозный распорядок, которого он придерживался. Школьные занятия начались в понедельник. Новая ученица, сообразительная и послушная, прекрасно справлялась с заданиями. До субботы. В субботу детям дали писать сочинение. Она одна не открыла тетради и сидела, ничего не делая. Удивленному преподавателю она пояснила, что в шаббат ей нельзя брать в руки перо. Преподаватель пожаловался начальнице, а та отреагировала по-своему: не потерпит в своей школе подобного поведения. В ответ гордая девчушка, которой предстояло стать моей бабушкой, сложила книги в ранец и, ни слова не говоря, удалилась домой. На следующий день Жанетта заявила сестрам, что не переступит порога школы пани Смоликовской. Через несколько дней девочки убедились, что малышка не уступит, ничего не оставалось, как взять ее с собой в пансион дам Космовских. По-видимому, там к ее принципам отнеслись серьезнее и уважительнее, и она сама от них довольно быстро отказалась. С сожалением или без? Не знаю.
Обе начальницы, сестры Космовские, почтенные, в солидном, как мне казалось тогда, возрасте, большие патриотки, ставили во главу угла нравственное воспитание. Уважаемые всеми нами, они пользовались огромным авторитетом. Не припомню ни одного случая, чтобы какая-нибудь из учениц упрямилась или была недовольна своими начальницами. Особенно нас восхищала строгая, но всегда справедливая пани Леокадия, — писала в своих воспоминаниях бабушка. Здесь, как и в государственной гимназии, официально полагалось уроки вести на русском языке, но учителя, игнорируя требования, проводили их по-польски, а в часы, отведенные для занятий по ручному труду и рисованию, с большими предосторожностями преподавали отечественные предметы — литературу, историю и географию Польши. Разоблачение мало-мальского нарушения обязательных предписаний, если вдруг нагрянет инспекция, грозило суровым наказанием, вплоть до ликвидации самой школы. Девочки, стало быть, осваивали еще и законы конспирации: по определенному сигналу запрещенные книги и тетради прятались в специальные укрытия, а девочки, дабы провести инспектора, прибегали к разного рода ухищрениям. При его появлении, например, на переменах начинали громко тараторить по-русски, а на уроке учительница вызывала к доске ту отличницу, которая могла без запинки назвать всех царей вместе с их огромным числом родственников.
Учителя-поляки были людьми светлого ума и широких взглядов. Так, в частности, истории Польши — естественно, тайно — учила Ядвига Щавиньская (в будущем Давид), известная в мире общественная деятельница и учредительница Летучего университета — высшего в Польше нелегального учебного заведения для женщин. В молодые головки не только вбивались даты и факты истории: прежде всего разъяснялись главные требования позитивизма, утверждавшего, что жить надо для других, а не для себя. Эти наставники, прививая социальную активность, ответственность, бескорыстие и жертвенность, умели в то же время пробудить в детях любопытство и потворствовать научному энтузиазму. Из школьных лет моя бабушка вынесла значительную сумму знаний и интересов. Увлечение ботаникой научило ее различать растения и составлять из них гербарии, знать польские, русские и латинские названия каждой травы и цветка, которые попадались во время прогулки по лугам. Собирая цветы в огромные букеты, она с любовью и пониманием говорила об их природе и особенностях.