В тени алтарей
Шрифт:
Васарис пошел дальше и отыскал место, откуда видно было озерцо, а за ним — Калнинай и барскую усадьбу. Место было уютное и вид красивый. Ксендз расстелил накидку и улегся на пахучую, нагретую солнцем землю. Наконец-то он остался наедине со своими мыслями, со своим особым миром, — теперь он может заглянуть в этот мир, побыть в нем, и никто не станет следить за ним, никто его не потревожит.
В подобные минуты Васарису казалось, что он освобождался от всех случайных условий существования и обретал подлинную свою человеческую сущность. Редко случались подобные минуты, но они были дороги и нужны ему. Тогда он чувствовал в себе какой-то запечатанный родник, в котором таится еще много никому неведомых сил. Тогда он верил в себя и уважал себя. В такие минуты он как бы омывал сердце от горечи, накоплявшейся изо дня в день, пока он был обыкновенным смиренным попиком, которому бабенки старались поцеловать ладонь, а старшие собратья — выказать свое покровительственное или пренебрежительное отношение.
Такие вот минуты посетили его и сейчас, когда он лежал в лесу, откуда видно было озерцо, липы барской усадьбы и башню калнинского костела. Васарис смотрел на этот костел, с которым его связывали лишь обязанности, но в этот момент он нимало не чувствовал себя священником. И если бы что-нибудь пробудило вдруг это чувство, ему трудно было бы освоиться с мыслью, что он действительно священник — sacerdos in aeternum [114] , что он каждый день прелагает хлеб и вино в тело и кровь Христовы, дает отпущение грехов и оделяет людей божественной благодатью. Это он-то, Людас Васарис? Нет, это невероятно. Ведь он чувствует себя обыкновенным человеком и хочет остаться им, он боится всего сверхобычного, возвышенного, святого, — какой же он sacerdos in aeternum?
114
Священник навек (латинск.).
Он перевернулся, лег навзничь — и обыденная реальность растаяла в голубом небесном просторе, рассеялась среди белых облачков, растворилась в легком аромате хвои. Васарис чувствовал, что он поэт, художник, что он постигает тайную жизнь природы, и его душа сливается с ней, со всем миром. Его воображение бодрствует и готово к полету. Он способен жить творениями своей фантазии. Правда, он до сих пор не создал ничего значительного. Он пока не нашел ни соответствующих тем, ни форм для того, чтобы выразить все пережитое. Пока еще между ним и реальностью как бы повисла плотная дымовая завеса. Он еще не может глазами художника наблюдать действительность, разобраться в обилии собственных эмоций.
Но главное — это то, что он чувствует в себе искру божью, талант, и это чувство крепнет в нем изо дня в день с тех пор, как он окончательно покинул семинарию. Правда, за это время он не написал ни одного стихотворения, но и это молчание объяснялось скорее тем, что он осознал свой талант, а не его бессилием. Он не писал оттого, что не разобрался еще ни в себе, ни в окружающем. Он еще не успел накопить впечатлений новой жизни, а все пережитое в семинарии осталось по ту сторону дня его первой службы.
Погрузившись в созерцание вечернего пейзажа, Васарис напряженно рылся в своих мыслях, стараясь проникнуть в самую глубину их. Рядом с кругом мыслей, определяющих его поэтическую личность, на периферии его сознания возникали и исчезали многочисленные полуабстрактные, полуконкретные образы женщин. Он был молодой двадцатитрехлетний мужчина, и никакая аскеза не могла убить в нем влечения к другому полу. Кроме того, он обладал живым воображением, пылким сердцем и поэтической душой. Поэтические и эротические порывы всегда соединялись у него в одно неразрывное целое.
Еще будучи в семинарии, Васарис заглядывался в соборе на женщину, которую он наделил всеми идеальными качествами абстрактного, символического образа женственности. Тогда же он встретился с Люце, ныне госпожой Бразгене, которая впервые пробудила в нем мужчину, а сегодня вот познакомился с красивой, отважной светской женщиной — и новые смутные ожидания, будто весенние туманы, заголубели на его душевном горизонте.
Несмотря на свою застенчивость и привитую семинарией дисциплинированность, Васарис чувствовал, что нравится женщинам, и это действовало на него так же приятно и ободряюще, как сознание собственной талантливости. Он догадывался, что разговор на дороге и знакомство произошли по желанию баронессы. Это он понял по выражению ее глаз, по ласковой улыбке; между ним и ею протянулись первые, тонкие как паутина, нити симпатии.
Произойди эта встреча в иное время, и будь Васарис в ином настроении, возможно, что он бы нашел это знакомство с баронессой предосудительным и постарался избежать его, как раньше старался избегать встреч с Люце. Но на этот раз его благочестивые настроения растворились в красоте ясного осеннего дня, и, расположившись на отдых в лесу, он чувствовал, думал и жил, как всякий другой двадцатитрехлетний мужчина, к тому же еще и поэт.
Вот так порой и под черной сутаной священника безрассудно бьется сердце, осеннее солнце бросает по-весеннему жаркие лучи, и женские чары заставляют упиваться безумными мечтами.
Вечером, вернувшись домой, Васарис подробно расспрашивал ксендза Стрипайтиса об имении и его хозяевах. Стрипайтис с присущим ему цинизмом сообщил коллеге, что Райнакисы «черт их разберет, что за типы», что в усадьбе иногда происходят «безумные оргии», и в аллеях парка так флиртуют парочки, что «заборы трещат», и что баронесса, надо полагать, «прожженная бестия», но однако же католичка, потому что ходит к исповеди, заказывает обедни и ежегодно жертвует что-нибудь на костел.
Васарис не поверил этой характеристике, так как узнал уже хамоватый нрав и несдержанный язык своего собрата.
В ближайшие же дни ксендз Васарис решил сделать в костеле уборку. Однажды за обедом он сказал:
— У нас в костеле накопилось пропасть пыли. Надо убрать алтари — тогда у них будет совсем другой вид. Платы и илитоны тоже пора выстирать, чистых, кажется, совсем не осталось.
Настоятель помолчал немного для пущей важности и наконец, ответил:
— Нам, мужикам, и так ладно было. Христос родился в хлевушке, а первые христиане поклонялись ему и не в таких пыльных подземельях. Но если вам так уж непременно хочется, чтобы все было по-благородному, убирайте на здоровье. Времени у вас, видать, побольше, чем у нас с ксендзом Йонасом.
— Да, — согласился Стрипайтис, — прибрать бы в костеле следовало. И платов не осталось. Юле, позови двух богомолок помочь ксендзу Людасу. За это, мол, на пятьдесят дней отпущение грехов получат. Чем зазря слоняться возле костела, пускай лучше доброе дело сделают.
У Васариса закипело сердце, когда настоятель попытался оправдать свою беспечность и недобросовестность возвышенными примерами. Но он промолчал. Хорошо, хоть так-то получил разрешение прибрать в костеле.
На другой день Юле представила ему целую толпу женщин, которые согласились потрудиться для благолепия божиего храма. Причетник и сама Юле забросили все дела по хозяйству настоятеля и, заразившись манией уборки, тоже помогали подметать, стирать пыль и мыть. Уборка продолжалась целый день. Сам Васарис первым долгом занялся алтарным бельем — илитонами и платами. Литургика предписывала, чтобы их мыл в двух водах диакон или сам священник. Налив два раза воды, он целый час жамкал грязные тряпицы и только потом отправил их достирывать на кухню. Потом он вычистил сткляницы и подносы, навел порядок в шкафу и столах ризницы и стер пыль везде, где только мог достать.
На другой день настоятель первый пришел служить обедню и едва узнал свой костел. Сквозь вымытые оконные стекла сияли голубые небеса, рельефно выделялась вычищенная от пыли резьба алтаря, сверкали позолоченные и никелированные подсвечники. В ризнице царили чистота и порядок. Но настоятель чувствовал себя не в своей тарелке среди этой чистоты и порядка, надо было приспособляться к ним, самому быть опрятным.
Однако настоятель был человек упрямый, жестоковыйный. Он решил не принимать во внимание наведенную вторым викарием чистоту. Надевая облачение, он смачно харкнул, сплюнул на вымытый пол и растер плевок сапогом. Накрывая чашу белым как снег илитоном, он увидел, что руки у него нечистые, а под ногтями грязь. Когда же подошел к алтарю, чтобы начать богослужение, то обратил внимание на свои грязные, запыленные сапоги, — с утра он обошел гумно и скотный двор. Злость и досада взяли настоятеля. Что-то кольнуло его совесть, но чувство недовольства он обратил не на самого себя, а на виновника всех этих новшеств, Васариса.