В воскресенье утром зелье собирала
Шрифт:
— Вы, дивчата, — говорит он Настуне, — все глупые.
— До поры до времени, Грицунь... до поры до времени... — отвечает спокойно Настка. — До поры до времени, может, мы и глупые, но когда наскочишь на такую, что вскружит тебе голову, а то еще, может, и привороту даст, — тогда, гляди, чтобы не растерял ты весь свой великий разум!
— А вот я же тебя люблю, Настунька, — защищается Гриць, и в его веселых глазах смех, — а еще разума не потерял.
— Кто знает, не потерял ли... — отвечает она и смотрит так же, как он, искренно и прямо в глаза. — Вот ты меня любишь, приходишь ко мне, а порой, как уйдешь, — всю неделю с конем да с конем, а не со мной; разве это разум?
— Да разве я не всегда таким был? — оправдывается Гриць.
— А может, ты и к другим дивчатам ходишь, почем я знаю, Грицунь? — спрашивает она. — Не знаю. — И говорит это без упрека, без злобы, а совершенно спокойно, как ребенок.
— А почему бы мне не быть с лошадьми, не любить других дивчат? — спрашивает он, но уже больше для того, чтобы подразнить ее. — Садись и ты, — говорит, — на любую лошадь и езжай со мной, насмотришься вдоволь, как Гриць с лошадьми толкует и с другими дивчатами балует. Сама все увидишь.
— Я не любопытна, — отвечает она гордо, но в глубине души все же оскорблена его равнодушием, хоть и не показывает виду; а потом, взглянув в его ясные глаза, которые смотрят на нее со скрытой улыбкой, сама улыбается и говорит:
— Над дивчатами не смейся, не глумись, Грицунь, потому что в иной из них нечистый сидит. И смотри, — серьезно продолжает она, — некоторые в молодости очень красивы, притягивают к себе... особенно чернобровые, а под старость, говаривала покойная бабка, у коров молоко отнимают да в полночь на метле из трубы вылетают.
— А мне что до того? — отвечает Гриць. — Я не корова и ведьм не боюсь. А вас всех, и русых и чернявых, одинаково люблю, — хоть вы все одним миром мазаны, и добрые, и пригожие, и глупые, — а Настуньку Кривинюкову я все-таки больше всех люблю. А коли я порой, Настуня, о тебе забываю, ты ни на меня, ни на кого другого не сердись.
— Разве я когда-нибудь сержусь, Грицунь? — спрашивает она и опять смотрит с выражением беспредельного терпения прямо ему в глаза. — Я ведь сама сказала, что ты хищником, непоседой родился... и без добычи... долго не выдержишь. Я не сержусь.
— Я не говорю этого, сердце мое. Ты единственная на свете добрая и сердечная, ты одна меня на правильную дорогу выводишь. К дому, к работе, к родителям привязываешь; без тебя уж давно был бы я... — и, сделав округлый жест, он указал рукой в неведомую даль, присвистнул и улыбнулся.
Белолицая Настка просто упивается словами красивого хлопца. Для нее они означают и любовь и счастье, означают целый мир, а вместе с тем она чувствует, что она и впрямь чем-то крепко держит его при себе, что она имеет над ним власть. А чем именно? Не знает.
И даже не задумывается над этим. Знает только то, что ей надо и дальше удерживать его при себе, что любит его всей душой и не может сердиться на него, питать к нему вражду. Если она рассердится на него, озлобится, — думалось ей иногда, — он возмутится и, подобно птице, улетит, сядет на другом дереве — и тогда он потерян для нее...
И Настка никогда не сердится на Гриця... Она его любит и своей любовью крепко привязывает к себе. Ведь они когда-нибудь поженятся. Где та сила на свете, — спрашивает она себя с глубоким чувством, — которой мог бы Гриць покориться больше, чем ей, Настке? Из девушек он любит ее больше всех: сам признаёт, что она выводит его на правильный путь, склоняет к работе, привязывает к родным. А что же еще? То, что он... порой на неделю... другую... верхом на коне из села уезжает... Это ей не страшно. Мать говорит, что это на него, может, и напущено... Со временем само пройдет, и чтоб этим его не попрекать. Поэтому она спокойна и любит его спокойно. И ничего иного она не знает. Знает лишь свое искреннее простое сердце и красивого Гриця, у которого две души. И в этом вся ее правда. Большая, глубокая, серьезная правда, которая ее переполняет, с которой ей хорошо...
Глубокая зима.
В лесу неспокойно. Зеленые ветви, отягощенные снегом, склоняются низко к земле, как и всегда, и ветер, бушующий вверху, с трудом протискивается между ними, раскачивает их все сильней и сильней. Они сопротивляются ему, но устоять не могут. Ветер наседает все с большей и большей силой, и вскоре в лесу поднимается какой-то стонущий шум. Разыгралась метель.
Ветер наваливается с каждым разом все сильнее, он сбивает пласты снега с деревьев, раскачивает вовсю даже самые высокие кроны, гудит зловеще, а в воздухе расходится во всю ширь крылатый шум соснового бора...
Страшно теперь в лесу, глухо. И хоть еще не полночный час, а с волком все же можно в такие ночи повстречаться.
Над хижиной Мавры, старательно обложенной со всех сторон пихтовыми ветками, сосны низко склоняли, точно сжалившись, свои отягощенные снегом ветви, словно защищали ее от ветра, который всей грудью напирал на них, нарушая их обычный торжественный покой.
В жилье Мавры тихо. Только в печке горит, потрескивает веселый огонь, освещая всю хату, и ярче всего то, что поближе к печи, а именно: самоё Мавру. Она придвинула к печке широкую скамейку из почерневшего дерева и, расположившись здесь, раскладывает карты. На самом краю печи растянулся и дремлет черный кот, будто следит за огнем и движениями своей темнолицей хозяйки. На самом же верху, на печном карнизе, нахохлившись и положив голову под крыло, спит угрюмый ручной черный ворон. Все остальные предметы в этой задымленной хатенке тонут в сумраке, который то рассеивается, то становится гуще, если огонь вспыхивает или угасает.
Мавра сегодня гадает о своей судьбе.
Худая, изможденная, с всклокоченными седыми волосами, она страшна, как привидение.
Время от времени она протягивает свои худые руки, греет их у огня, пылающего в задымленной дочерна печи, и что-то бормочет тихо про себя. Ее большие черные глаза, в которых словно навсегда затаилась печаль, теперь то и дело обращаются с опаской к единственному покривившемуся крохотному оконцу и ждут.
На дворе беспрерывно гудит ветер. Сегодняшняя ночь предвещает что-то недоброе, и хотя ей, одинокой, уже не впервые переживать такие ночи, но сейчас все же почему- то страшновато. Ветер гудит в лесу, мечется, воет, даже пламя колеблется в печи. А лес шумит, стонет, будто сама смерть со своим воинством ринулась в чащу деревьев. Что-то ломится сквозь лес, трещит, что-то стонет, что-то ползет. Как вдруг... господи боже... что это? Кто-то как раз в эту минуту постучался в окно, или это ветер швырнул в него комьями снега, чтобы ее, одинокую... одну на весь лес, напугать? Ветер — самый лютый враг цыган, он это любит. Он живой. Иногда он страшнее самой силы господней. Она это еще сызмальства знает. Огонь греет, резвится, освещает ее всю, бросает на противоположную стену тени страшных чудовищ, озаряет скамью с разложенными на ней старыми, стертыми, почти уже круглыми, картами, — и вот что читает в них Мавра:
Нужда, печаль, одиночество, как обычно, но вдруг здесь какие-то люди. Что-то большое, неожиданное ждет ее, что-то неясное, для чего требуется еще время. Оно еще далеко, но наступит.
Во всем этом замешана и дорогая для нее дивчина, ее Тетяна. Та единственная, которая еще удерживает ее на этом свете. Ее «туркиня», как она сама и люди прозвали Тетяну за золотые серьги-полумесяцы в ушах. А дальше Мавра сама не знает, как объяснить то, что говорят карты. Относится все это к ней или к дивчине? Не знает. Да, на этот раз совсем не знает. Другому, может, и сумела бы объяснить, предсказать сроки... или судьбу... в этом ее никто не превзойдет. Но сегодня, самой себе, — нет. То, что она перед собой видит, означает печаль или радость? Потому что печаль и радость идут как бы рядом, рука об руку. Вот здесь кровавые слезы, смешанные со слезами радости. Что это?
Неохотно собирает карты, кладет их подальше от себя, закуривает трубку... и ждет.
Ее словно давит сегодняшняя ночь. У нее тяжело на душе, точно у изменницы, точно у преступницы. А ведь она сегодня не только не обманула никого, но даже и не видела ни души. Да и кто бы стал ходить по лесу... в такую пору? Разве лишь тот, кто жаждет смерти, кто ищет ее. А смерти даже и она пока не ищет. Она... которая сама не знает... зачем горе мыкает на этом свете. Для чего ей жить? Кому она нужна? Что ее может еще ожидать? Она бредет по жизни только теневой стороной, бредет, пока не встретится с самой ночью, не соединится с нею навеки...