В здоровом теле...
Шрифт:
— Я приставил сику к его сердцу. Но он не защищался. Он звал Дину, он хотел умереть, как она.
— Весьма любезно с твоей стороны попытаться исполнить его желание! — с иронией бросил Аврелий.
— Я ненавидел его и ненавижу до сих пор. Как ненавижу и тебя, римлянин.
«Какой учтивый способ просить у меня убежища», — размышлял патриций.
— Почему же ты его не прикончил?
— Потому что я кое-что понял.
Аврелий ждал с недоверчивой усмешкой.
— Он, этот мальчишка… Он был даже не мужчиной, а просто испуганным юнцом, — с трудом продолжил Элеазар. — Он любил ее больше, чем я, — заключил он, словно избавляясь от тяжкой ноши, которую слишком долго носил в себе.
Аврелий изумился. Высокомерный, безумный, но человек! Значит, и у него в сердце было что-то, кроме мести и свободы Израиля! Он с недоумением изучал его: во взгляде гордого израильтянина не было ни просьбы о понимании, ни мольбы о жалости. Напротив.
«Я не ослышался?» — спросил себя патриций.
— Ты любил своего Бога гораздо больше, чем ее, — констатировал он.
— Как и подобает, — согласился еврей.
Аврелий посмотрел на коптящую лампу под носом у Эпикура. «Приходит сюда, оскорбляет меня, — думал он, — не скрывает, что хотел бы видеть меня мертвым, чистосердечно заявляет, что, если спасется, возьмется за оружие против Рима. С какой стати я должен его защищать?»
— Кастор, проснись!
Грек, совершенно нагой, громко храпел среди белоснежных простыней. В перепутанной ткани виднелся клочок светлых волос.
«Поликсена не теряет формы», — подумал Аврелий.
— Ну, вставай, лежебока! А ты уходи, — приказал он девушке. — У меня здесь гость, которого нужно разместить.
Кастор сел с сонным стоном, пока Поликсена, вздыхая, выходила из комнаты.
— Гостья? Вместо блондинки? Что ж, должен сказать, я не против. Эта девица становится слишком прилипчивой. Как она, хорошенькая?
— Это крепкий мужик в самом расцвете сил, ловкий на руку и с очень чутким сном. Он орудует мечом, как Ортензий своими вертелами. Не советую оказывать ему галантные знаки внимания.
— Мужчина? Я должен делить свою спальню с волосатым амбалом? — возмутился Кастор.
— Но вы, греки, сделали из этого целую философию! — пошутил Аврелий, знавший о твердокаменной гетеросексуальности вольноотпущенника.
— Именно поэтому я и покинул родину! — запротестовал Кастор. — По какой еще причине, скажи на милость, я бы согласился жить среди вас, варваров? Надеюсь, он хотя бы в кости играет, — вздохнул он, решив содрать хоть немного деньжат с незваного гостя.
— Ничуть: не играет, не пьет, не…
— Да кто этот скучнейший образец добродетели?
— Элеазар, жених Дины.
— Ты имеешь в виду того самого Элеазара, что только что зарезал Рубеллия отравленной сикой? — возмущенно закричал Кастор. — Я и глаз не сомкну с таким соседом по комнате, буду бояться, что он в темноте проткнет меня стилусом, смоченным в скорпионьей крови.
— Если это случится, я произнесу над тобой самую прекрасную погребальную речь, какую когда-либо слышал этот город! — ухмыльнулся хозяин. — И учти: никто не должен знать, что он здесь!
— Отлично. Если меня не прирежут, то я готов к пыткам. Он же в розыске! Меня арестуют за укрывательство убийцы!
Кастор был поистине вне себя.
И когда на пороге появился иудей, он плотно свернулся калачиком в самом дальнем углу кровати, притворяясь спящим, лишь бы не приветствовать его.
И, из соображений предосторожности, сжимал под подушкой нож для резки бумаги с чрезвычайно острым концом.
В скромном таблинии дома на окраине было жарко.
Аврелий сидел рядом с Децимом с подобающим случаю видом.
Снова привело его на улицу виноторговцев не только тягостное обязательство выразить соболезнования семье Рубеллия, но и желание подтвердить еще одну, ошеломляющую новость, которую сумела раздобыть пронырливая Помпония, запустив своих шпионов в самые потаенные уголки Палатинского холма.
Децим, однако, визиту был не особенно рад.
— Когда похороны? — осведомился Аврелий, который позаботился о том, чтобы тело бедного Рубеллия было возвращено родителям для последнего прощания.
— Евреям не устраивают публичных почестей, — угрюмо заявил старик.
— Но, Децим, это твой сын!
— Он сделал обрезание, он сделал свой выбор. Он больше не был римлянином и не может покоиться в гробнице моих предков.
— Децим, твоего мальчика убили. Как ты можешь так говорить?
— Ты хуже Фаннии, Аврелий! Она тоже целый день хнычет! Рубеллий отвернулся от нас, чтобы бегать за этой потаскухой. Он так любил своих евреев, что обратился в их веру. Пусть они теперь и хоронят его. Потому что римских похорон у него не будет.
Аврелия охватил гнев. Вот из-за таких людей Рим и был ненавистен покоренным народам.
Из-за таких непримиримых и косных Децимов провинции бунтовали и отказывались платить дань.
Рим был целым миром, со всеми его нациями, а этот болван не мог этого понять! Он сдержал едкую фразу, что уже вертелась на языке, и совладал с собой.
Нужно было выяснить кое-что важное.
— Я точно знаю, Децим, что около месяца назад, до смерти девушки, Рубеллий просил аудиенции на Палатинском холме.
— Неужели? Кто знает, может, он хотел обратить Клавдия! Впрочем, тот и так прекрасно ладит с евреями, Ирод ведь его друг.
— Аудиенция была запрошена у Мессалины.
— Наверное, хотел представить ей свою красотку. Шлюхи друг друга поймут! — прошипел Децим. — А теперь, Аврелий, если позволишь, у меня дела. Можешь не выражать мне соболезнований. Тот, кто умер, не был моим сыном, он был просто евреем!
«Тупой болван, — подумал юноша, — дешевый ксенофоб!» И что ему теперь делать с телом Рубеллия?
На пороге заплаканная Фанния излила свое горе.
— Ничего не поделаешь, он не хочет ни хоронить его, ни сжигать! Говорит, что он чужой, враг!
— Я позабочусь об этом, Фанния. Его проводят в последний путь с достоинством, — пообещал Аврелий, подумав о человеке доброй воли и с добрым сердцем, который в порту Остии будет бодрствовать у тела юноши, читая над ним погребальный Каддиш.
На обратном пути его захлестнула горечь.
Принципы, принципы. Когда же люди вместо принципов начнут наконец руководствоваться здравым смыслом?
Когда он вернулся домой, настроение у него было отвратительное, и сцена, что его ожидала, не сулила улучшения.