Чтение онлайн

ЖАНРЫ

«Валгаллы белое вино…»
Шрифт:

В «Египетской марке» «подразумевается», что портной Мервис, живший возле Лицея, «шил… на лицеистов», как «рыбак на Рейне ловит форелей, а не какую-нибудь дрянь» (II, 467). Ассоциация кажется немотивированной, но несколькими главами далее следует косвенное пояснение: «Вот и Фонтанка — Ундина барахольщиков и голодных студентов с длинными сальными патлами, Лорелея вареных раков, играющая на гребенке с недостающими зубьями» (II, 477). Фонтанка — в то время запруженная баржами грязная река — граница, отделяющая «блистательный» Петербург от Петербурга «маленьких людей». Портной отбирает у Парнока, героя повествования, с которым время от времени идентифицируется сам Мандельштам, его визитку (подобие гоголевской «Шинели»), а на Фонтанке (со всеми ее «достоевскими» ассоциациями) толпа, теряющая свой человеческий облик, вершит самосуд. По мнению И. Месс-Бейер, «вдохновлявшая немецких поэтов мифологическая Лорелея… оторвана здесь от своей романтической немецкой почвы и помещена в издевательский и страшный русский контекст» (1991: 277). Нам же кажется, что Мандельштам контекстуально логично применяет связанный с Лорелеей мотив соблазнения. Возможные двигатели мандельштамовской образности таковы: сам вид Фонтанки соблазняет (как и в случае с рейнской Лорелеей) на преступление, на самосуд (преступление в состоянии дикости, одичания — часть образных констант «немецкого»), аналогично скифско-германскому балу на берегах Невы в стихотворении «Кассандре». Произошло метонимическое смещение: вместо Невы — Фонтанка, образ же Лорелеи использован вполне традиционно, он связывается с соблазном и гибелью.

В «Египетской марке» описывается тетя Вера Пергамент — «лютеранка», подпевавшая «прихожанам в красной кирке на Мойке. <…> Ее тонкие лютеранские губы осуждали наш домопорядок, а стародевичьи букли склонялись над тарелкой куриного супа с легкой брезгливостью» (II, 486). Здесь реминисцируется «Лютеранин», но уже с наслоениями, отмеченными нами в комментарии «немецких» пассажей «Шума времени»: лютеранка тетя Вера осуждает домопорядок еврейского быта Мандельштамов. Здесь гротескно преломляется высказанное в «Шуме времени» противопоставление «немецкого» и «еврейского».

В пятой главе «Египетской марки» Мандельштам описывает впечатление от нотного письма Шопена, Шуберта, Бетховена, Генделя, Баха, Шумана и Листа. Подавляющее большинство композиторов — немцы и австрийцы. Саму «нотную страницу» поэт характерно обозначает как «революцию в старинном немецком городе» (II, 481). Знаменательно здесь не только сюрреалистически-ассоциативное сравнение нотного листа с немецким городом (мотивированное метонимической связью немецкого города с немецкими композиторами), но и сама привязка нотной страницы, pars pro toto представляющей музыку вообще, к «немецкому». «Немецкое» связывается с революционностью не только по ассоциации с антинаполеоновской эйфорией («Декабрист») и воспоминаниям об Эрфуртской программе. В этой характеристике сказывается как актуальный прогерманский настрой советской России (о чем уже говорилось в связи с ОВР), так и опыт переводов революционной немецкой поэзии.

«Нотный виноградник Шуберта всегда расклеван до косточек и исхлестан бурей» (II, 480): в пассаже о Шуберте Мандельштам прибегает к образам, уже разработанным в «шубертовском» стихотворении «В тот вечер не гудел стрельчатый лес органа…». «Виноградник» — постоянный атрибут немецкого, метонимически уводящий ко всему рейнскому винному романтическому комплексу. «Голубоглазый хмель», который смеется «в песнях урагана» — и соответствие которому в тексте «Египетской марки» — буря, отсылающая ко всему поэтическому и историко-литературному «архиву» немецкого (сама романтическая образность «бури», «Буря и натиск», бурегрозовые символы-метафоры в переводах из Бартеля) [246] .

246

Уже в статье «Армия поэтов» (1924) в сжатом описании «благородного духа германской романтики» присутствует «шубертовская голубая дымка в глазах» (II, 340), подхватывающая образ «голубоглазого хмеля» из «шубертовского» стихотворения 1918 года. В «Армии поэтов» она косвенно связывается с центральным символом-образом йенского романтизма — «голубым цветком» Новалиса. В ненаписанной повести «Фагот», согласно плану Мандельштама, должны были происходить «поиски неизвестной песенки Шуберта», что дало бы возможность «дать в историческом плане музыкальную тему (Германия)» (II, 603).

Помимо Шуберта Мандельштам описывает и впечатление от партитуры других немецких композиторов. Он говорит о «воинственных страницах Баха» (II, 481). Здесь примечательно характерное для поэтики Мандельштама смещение-совмещение идейных полей и образов. Воинственность, которой одновременно соответствовала и противостояла музыка Баха в ОВР, метонимически перешла и на самого Баха [247] .

Примечательно отсутствие в списке композиторов, чью нотную грамоту описывает Мандельштам, Моцарта. Дело, по-видимому, в том, что Моцарту в «Египетской марке» отведена особая роль. Хотя уже в письме Вяч. Иванову от 13. 8. 1909 года Мандельштам косвенно упомянул о том, что он слушал Моцарта (IV, 15), музыка Моцарта, в отличие от Баха, Бетховена и Шуберта, полноправно вошла в художественный мир Мандельштама лишь в 1920-е годы. В эссе «О природе слова» (1922) образ Моцарта появился в пушкинском контексте («Моцарт и Сальери») и служил иллюстрацией поэтических установок неоакмеизма: «идеалисту-мечтателю» Моцарту противопоставлялся «суровый и строгий ремесленник мастер Сальери» (I, 231). В «Египетской марке» Моцарт появляется в рамках рассказа о смерти итальянской певицы А. Бозио, причем его образ имеет амбивалентный характер: с одной стороны, упоминается партия Церлины из оперы Моцарта «Дон Жуан» (II, 490), входившая в репертуар Бозио; с другой стороны, музыка Моцарта, названная в одном ряду с «плюмажами» и «жандармами» (II, 467), — часть того сюрреалистического Петербурга, в варварско-бюрократической обстановке которого гибнет итальянская певица, воплотившая в себе образ хрупкой европейской культуры.

247

На вопрос, почему у Мандельштама «ленивый Шуман развешивает ноты, как белье для просушки, а внизу ходят итальянцы, задрав носы» (II, 481), наиболее трезво и исчерпывающе на сегодняшний день ответил Б. Кац: на открытке, которую Мандельштам собирался отправить из Детского Села в Ленинград пианистке И. Д. Ханцин, «выписана рукой Мандельштама нотная цитата из… Второй сонаты Шумана… Взглянув на начало Второй сонаты Шумана, даже не знакомый с нотной грамотой читатель может, думаю, убедиться, что ноты мелодии (на верхних строчках двустрочной фортепианной записи) далеко отстоят друг от друга, словно размещали их и впрямь с ленцой, а повторяющиеся на нижних строчках фигуры аккомпанемента вполне могут ассоциироваться с поднятыми кверху носами. При чем здесь итальянцы? Видимо, при том, что в несколько измененном виде использованные Шуманом фигуры аккомпанемента известны в теории музыки под названием „альбертиевы басы“ — по имени итальянского композитора Доменико Альберти (1717–1740). В отличие от классических „альбертиевых басов“ в шумановской сонате вторая нота каждой фигуры чересчур высоко вздымается над первой. И если ноты мелодии, объединенные сверху дугообразной линией лиги, превращены поэтом в белье, развешанное на веревке, то почему бы находящимся внизу „альбертиевым басам“ не превратиться в итальянцев, задирающих носы?» (1991а: 69). Нельзя, однако, упускать и более бытовое объяснение. Ср. итальянскую «традицию» сушить белье, натягивая веревки высоко между домами.

Судя по обилию и характеру немецких культурных реалий и реминисценций в прозе Мандельштама 1920-х годов (в первую очередь в «Шуме времени»), взятых из собственных «немецких» стихотворений, произошедшая в детстве «встреча» с немецкой культурой, скорее всего, оказала решающее воздействие на формирование культурно-литературной привязанности Мандельштама к Германии и к «немецкому». Эту свою привязанность Мандельштам пронес даже через «антигерманские» акмеистические годы. Тогда частично были заложены те семантические атрибуты и ассоциации, которыми, как было показано, обросло поле немецкого: соединение рассудочности и буйства, строя и эйфории. Конечно, здесь надо сделать скидку на то, что рефлексия «немецких» реалий детства происходит 20 лет спустя, на эстетическом языке совершенно другой эпохи. Поэтому вполне возможно, что на свои юношеские воспоминания Мандельштам накладывает наработанные в комплексе «немецкого» квалитативные константы по принципу смежности-принадлежности к немецкому образно-семантическому полю.

Пик немецких ассоциаций и реминисценций приходится на «Шум времени», в прозе второй половины 1920-х годов их количество уменьшается. Вероятно, это объясняется тем, что над «Шумом времени» Мандельштам работал по следам критических статей 1922–1923 годов, в которых постоянно обращался к немецким культурным и литературным реалиям. Возможно, катализатором немецкой образности являлись и переводы с немецкого. Свою роль сыграл и общий пронемецкий настрой в советской России первой половины 1920-х годов, связанный с чаяниями революционного интернационализма, который ослабел во второй половине десятилетия [248] .

248

В заключение хотелось бы упомянуть концовку «Четвертой прозы»: «Ходит немец шарманщик с шубертовским лееркастеном (шарманкой. — Г.К.) — такой неудачник, такой шаромыжник. <…> Ходят армяне из города Эривани с зелеными крашеными селедками. Ich bin arm — я беден. А в Армавире на городском гербе написано: собака лает — ветер носит» (III, 179). Образ подтекстуально отсылает к шарманщику из «Зимнего путешествия» («Winterreise») Шуберта и контекстуально — к образу бродяги-неудачника в собственном стихотворении «Шарманка» (Кац 1991а: 76). Характерна последняя фраза, повторенная по-немецки и по-русски, да еще от первого лица: «Ich bin arm — я беден», паронимически обыгрывающая фоническую цепочку «arm — армяне — шарманка — Армавир»(III, 179). Немецкий макаронизм усиливает абсурдный сюрреализм московских картинок «Четвертой прозы».

3. Немецкая тема в произведениях 1930-х годов

3.1. Возвращение немецких мотивов в произведениях 1930–1932 годов

3.1.1. «Итальянское путешествие» в Армению

В начале 1930-х годов, после более чем пятилетнего перерыва, Мандельштам вновь начинает писать стихи. Возвращение к стихам произошло в Армении, где поэт побывал летом 1930 года. Свои впечатления от поездки Мандельштам описал в «Путешествии в Армению». Выход из поэтической немоты второй половины 1920-х годов происходил по следам армянских впечатлений и переживаний — в Армении поэт соприкоснулся с миром, воспринятым им как более древняя и в то же самое время современная альтернатива «Элладе» и «Риму» — культурософским ориентирам Мандельштама периода «Камня» и первых «Tristia». В стихотворении «Я скажу тебе с последней прямотой…» Мандельштам с горькой усмешкой «распрощался» со своими античными «пристрастиями»: «Греки сбондили Елену / По волнам, / Ну, а мне — соленой пеной / По губам» (III, 45). Дальнейшее «томление» по средиземноморскому Югу в неоклассицистских формах и сами концепции Рима и Эллады не выдержали испытания временем. Уже в «Tristia» поэт взял курс на расставание со старой культурой. «Голая правда» Армении с ее суровыми ландшафтами и трагической историей (геноцид 1915 года, резня в Шуше, тематизированная в стихотворении «Фаэтонщик») была, говоря словами переломного стихотворения «Умывался ночью на дворе…», «по совести суровей» Эллады. Отказ от эллинского и романского неминуемо вел к более «грубым» культурным пластам. Армения являла собой опыт культурной и одновременно природной стойкости. Ниже мы попытаемся проследить, какие немецкие культурные реалии присутствуют в «Путешествии в Армению» и какую роль они сыграли в процессе возвращения к стихам. Кроме того, разбор «немецких» реалий «Путешествия» будет призван ответить на вопрос, почему именно в Армении поэт вернулся к немецкой теме, занимающей такое важное место в лирике Мандельштама 1930-х годов.

Ощутимое присутствие немецких реалий в армянских впечатлениях поэта объясняется, во-первых, внешними, биографическими обстоятельствами, частично тематизированными в «Путешествии». В Армении поэт говорил по-немецки, например, с профессором Хачатурьяном (III, 181), познакомился и подружился с Б. С. Кузиным (1903–1973), биологом и большим знатоком немецкой литературы и музыки [249] . В своих воспоминаниях Н. Я. Мандельштам отмечает:

«Через увлечение Арменией пришла тяга к Гете, Гердеру и другим немецким поэтам. Встреча с молодым биологом Кузиным, полным в то время философских и литературных интересов — всегда чуточку буршевских — могла бы пройти незамеченной где-нибудь в Москве, но в Армении шар попал в лузу. <…> Кузин любил Гете, и это… пришлось кстати» (Н. Мандельштам 1999: 275).

249

О влиянии идей Гете-естествоиспытателя на Б. Кузина см. Любарский (2004).

Надежда Яковлевна не случайно говорит, что тяга к Гердеру, Гете и немецкой поэзии пришла черезувлечение Арменией. Увлечение немцами не просто произошло в Армении, Армения — не случайное место встречи. Между увлечениями немецкими поэтами и армянской культурой есть причинно-следственная связь. Готовясь к погружению в армянскую культуру, Мандельштам читал Гердера и Гете: характерно, что с собой в Армению Мандельштам берет «Итальянское путешествие» Гете (III, 387). В связи с «Путешествием в Армению» исследователями (Nesbet 1988: 111; Sippl 1997:216–217) уже отмечались параллели в биографии Гете и Мандельштама [250] . Учитывая, что книга Гете описывает бегство немецкого поэта из Германии на спасительный блаженный Юг, можно предположить, что мы имеем дело не просто с совпадениями, а с сознательной мандельштамовской интенцией-проекцией своего путешествия на гетевское. Книга Гете описывает пространственный и поэтический рывок Гете из замкнутого пространства литературных интересов и вкусов Веймара. То духовное и художественное обновление, которое Гете пережил в Италии, Мандельштам, по-видимому, сознательно проецировал на свое путешествие в Армению. Идентификация усиливалась и благодаря тому, что Мандельштам в момент путешествия в Армению был примерно в том же возрасте (39 лет), что и Гете во время итальянских путешествий (1786–1788). Проекцию мотивировало воспоминание о собственном путешествии из Германии в Италию в марте 1910 года [251] .

250

Н. Поллак (Poliak 1983: 119–122) предполагает даже более широкую подтекстуальность «Итальянского путешествия» для «Путешествия в Армению» (натуралистская тематика).

251

Идентификации с Гете параллельно и смежно моделирование собственного литературного поведения по пушкинскому образцу: Мандельштам вписывает свое «Путешествие в Армению» в топику пушкинских поездок на юг, в первую очередь «Путешествия в Арзрум». Ср. также причины бегства Пушкина в 1829 году (цензурные конфликты, попытки «приручения» и т. д.), о которых Мандельштам мог знать из тыняновских «арзрумских» штудий 1927–1930 годов (Тынянов 1969: 192–208). Об истории создания тыняновских комментариев к «Путешествию в Арзрум», начиная с доклада 1927 года, на котором, по нашему предположению, мог присутствовать Мандельштам, см. Грушинин / Чудаков (1969: 399–400). Тем не менее хотелось бы отметить, что уже само количество эксплицитных отсылов к Гете в тексте «Путешествия в Армению» позволяет говорить о доминирующей «гетевской» линии мандельштамовских идентификационных моделирований.

В Армении Мандельштам перечитывает вместе с Кузиным «Фауста», «Годы странствий Вильгельма Мейстера» и «Вертера». Свою встречу в Армении с Кузиным Мандельштам сравнил со встречей Вильгельма Мейстера с Ярно (III, 193) — очередное свидетельство косвенной идентификации с Гете и гетевскими персонажами. Усилившийся с начала 1920-х годов интерес Мандельштама к Гете нарастал не только благодаря Кузину, но и подогревался другими внешними событиями, пусть и воспринятыми поэтом негативно. За год до поездки в Армению Мандельштам в разговоре о современных переводах классиков раскритиковал намеченное амбициозное издание восемнадцатитомного собрания сочинений Гете (II: 511, 518).

Поделиться с друзьями: