«Валгаллы белое вино…»
Шрифт:
В стихотворениях 1909–1911 годов, в которых описываются душевные смуты юности, присутствует туманная околорелигиозная образность; к 1910 году она приобретает христианские черты, хотя, за редкими исключениями, и лишена конфессиональной окраски [29] . Однако если допустить, что Мандельштам отдавал предпочтение православию или католичеству, остается не до конца понятным, почему он крестился именно у протестантов. С. С. Аверинцев полагает, что Мандельштаму
29
Исключения немногочисленны: «церковные хоры и монастырские вечера» в стихотворении «В холодных переливах лир…» (1909), описание католической церкви в «Когда мозаик никнут травы…» (1910), «взор византийца» в посвященном православному С. Каблукову «Я помню берег вековой…».
«…было важно считать себя христианином, при этом не посещая богослужений, не принадлежа ни к какой общине и не совершая выбора между этими общинами, — не православие и не католицизм, а только протестантизм мог обеспечить ему для этого более или менее легитимную возможность; прецеденты имелись. В немецком обиходе даже был создан особый термин — „культур-протестантизм“: он обозначает именно позицию интеллигента, являющегося христианином по крещению и, главное, в силу интеллектуального приятия так называемых „христианских ценностей“, но держащегося подальше от приходов. Для человека, дорожащего, как Мандельштам, своей удаленностью от всех сообществ, — позиция комфортабельная» (Аверинцев 1991: 291–292).
По мнению Аверинцева, Мандельштамом двигало не столько стремление выбрать «ни к чему не обязывающий» протестантизм, сколько желание не афишировать сам факт крещения: отсюда не столичный Петербург, а отдаленный Выборг, «нейтральные» «скромные» протестанты, а не «модные» и якобы близкие поэту католицизм или православие [30] . Тем не менее дальнейшие выводы С. С. Аверинцева требуют корректировки: «на деле же» Мандельштам «оказывается не внутри протестантизма, а между обоими другими вероисповеданиями, действительно задевающими его душу и вдохновляющими его поэзию» (1991: 292). Характерно желание православного Аверинцева, временами использовавшего пространство филологии для религиозно-просветительской деятельности и для которого православие и католицизм обладали большей культурной ценностью, чем протестантизм, приписать Мандельштаму определенные конфессиональные предпочтения [31] . Мандельштамовский выбор не нуждается в оправданиях. Учитывая то, что поэт отмечал собственную неискушенность в теологических тонкостях, правомернее видеть в его крещении чисто прагматическое решение, связанное с поступлением в университет; а выбор протестантизма для выросшего в германофильской среде Мандельштама не уникален [32] .
30
Помимо этого Аверинцев описывает мандельштамовское отношение к протестантизму в момент крещения (май 1911 года) на основании поэтических высказываний 1912–1913 годов, при этом игнорируя принадлежность «Лютеранина» и «Баха» к фазе полемики акмеистов и символистов.
31
Проблема выбора (а точнее, синтеза) между католичеством и православием стояла не перед Мандельштамом, а перед Вячеславом Ивановым, который и был главным объектом рефлексии и частичной самоидентификации Аверинцева. Ср. Аверинцев (2002: 107–109).
32
Ср. случай Ю. Г. Оксмана (Эйдельман 1990: 162).
1.1.2. «Протестантская» эстетика акмеизма в стихотворении «Лютеранин»
Год спустя после крещения Мандельштам пишет стихотворение «Лютеранин», в котором впервые эксплицитно присутствует немецкая тема:
1 Я на прогулке похороны встретил 2 Близ протестантской кирки, в воскресенье, 3 Рассеянный прохожий, я заметил 4 Тех прихожан суровое волненье. 5 Чужая речь не достигала слуха, 6 И только упряжь тонкая сияла, 7 Да мостовая праздничная глухо 8 Ленивые подковы отражала. 9 А в эластичном сумраке кареты, 10 Куда печаль забилась, лицемерка, 11 Без слов, без слез, скупая на приветы, 12 Осенних роз мелькнула бутоньерка. 13 Тянулись иностранцы лентой черной, 14 И шли пешком заплаканные дамы, 15 Румянец под вуалью, и упорно 16 Над ними кучер правил вдаль, упрямый. 17 Кто б ни был ты, покойный лютеранин, 18 Тебя легко и просто хоронили. 19 Был взор слезой приличной затуманен, 20 И сдержанно колокола звонили. 21 И думал я: витийствовать не надо. 22 Мы не пророки, даже не предтечи, 23 Не любим рая, не боимся ада, 24 И в полдень матовый горим, как свечи.Герой стихотворения — «рассеянный прохожий» (ст. 3), наблюдающий лютеранскую похоронную процессию. Роль постороннего пешехода позволяет поэту взглянуть на происходящее с расстояния. Отстраненная позиция и перспектива, с которой смотрит его лирический герой, были отмечены уже современниками поэта: «перед… объективным миром… поэт (Мандельштам. — Г.К.) стоит неизменно как посторонний наблюдатель, из-за стекла смотрящий на занимательное зрелище» (Жирмунский 1977: 124). В «Лютеранине» отстраненная позиция получает дополнительное оправдание, потому что объектом наблюдения становятся «иностранцы» (ст. 13), то есть заведомо чужие. Утверждение В. Шлотта о том, что в основе стихотворения лежат впечатления Мандельштама от пребывания в Германии (Schlott 1988: 287), представляется спорным. Обозначение «иностранцы» может использоваться лишь внутри России. Причем наблюдатель сам подчеркивает свою отстраненность: «чужая речь не достигала слуха». Чужесть, «иностранность» лютеранского обряда подчеркивается и выбором слова «кирка» на месте ритмически возможного «церковь» (ст. 2).
Первое, на что мандельштамовский «прохожий» обращает свое рассеянное внимание, — это душевное состояние «иностранцев». Участники похорон не выставляют свои чувства напоказ. Мандельштам подчеркивает молчаливую скудость эмоций: «без слов, без слез, скупая на приветы» (ст. 11), «сдержанно» звонят колокола (ст. 20). Состояние сурового волнения (ст. 4) — взволнованности и одновременно самообладания привлекает к себе внимание лирического героя [33] . Сдержанность лютеран получает в стихотворении двоякую оценку. Наблюдатель поначалу разочарован: трагичность и торжественность, которые он ожидает от похорон, сведены до «приличного» (ст. 19) минимума. В сознание мандельштамовского героя закрадывается подозрение в духовно-эмоциональной поверхностности происходящего: «печаль» оказывается «лицемеркой» (ст. 10), забившейся в «эластичный сумрак кареты» (ст. 9), туда, где ее никто не видит и не может уличить в лицемерии. Выражение «заплаканные дамы» (ст. 14) звучит в данном контексте иронично [34] . На иронизацию работает не только деформация идиомы «заплаканное лицо», но и сама интонационная полисемия «дам». Взор участников процессии «слезой приличной затуманен» (ст. 19). Слово «приличный» может означать как «соответствующий приличиям», «пристойный», «подобающий», «уместный», так и «достаточно хороший», «удовлетворительный». Сам выбор этого столь неоднозначного эпитета задает возможность иронического прочтения стихотворения.
33
В сонете «Шарманка» того же года герой стихотворения — «бродяга»-пешеход — испытывает «сентиментальное волненье» (I, 77). В «Лютеранине» сантиментам места уже нет.
34
В «Шуме времени» Мандельштаму вспомнится, что «в Майоренгофе, у немцев, играла музыка — симфонический оркестр в садовой раковине — „Смерть и просветление“ Штрауса („Tod und Verkl"arung“. — Г.К.). Пожилые немки с румянцем на щеках, в свежем трауре, находили свою отраду» (II, 364). Последнее предложение — реминисценция образа «заплаканных дам» из стихотворения «Лютеранин». В то же самое время упоминание румяных немок в «свежем трауре» — невольное указание на возможный курляндский источник образности «Лютеранина». Подробнее см. главу 2.4.1.
Образная структура стихотворения во многом строится на контрастах: «праздничная мостовая» (ст. 7) — «ленивые подковы» (ст. 8), которые, с одной стороны, являются конкретной деталью сцены, показанной крупным планом, с другой — олицетворяют лютеранскую сдержанность и эмоциональную приглушенность. Приглушены не только звуки, но и цвета: в «матовый» полдень (ст. 24) черной траурной лентой (ст. 13) тянется похоронная процессия. Тонкая «сияющая упряжь» (ст. 6), «бутоньерка осенних роз» (ст. 12) и невидимый «румянец под вуалью» (ст. 15) — единственные источники цвета и света, которые еще больше подчеркивают темно-серые цвета картины.
Как и в надгробной речи, лирический герой обращается к усопшему. Причем кто именно умер, не имеет значения: «кто б ни был ты, покойный лютеранин» (ст. 17). Для Мандельштама в этой ситуации важно, как лютеране «обходятся» со смертью — «легко и просто» (ст. 18). Бесцветная простота и легкость в обращении со смертью («Тебя легко и просто хоронили»), без надрыва, эстетически и этически импонирует постороннему наблюдателю.
Роль прохожего для лирического героя Мандельштама начала 1910-х годов не нова. За год до «Лютеранина» в стихотворении «Воздух пасмурный влажен и гулок…» герой «покорно» несет «легкий крест одиноких прогулок» (I, 66). В стихотворении «В спокойных пригородах снег…» (1912) речь идет от лица «прохожего человека»; в сонете с характерным названием «Пешеход», написанном, как и «Лютеранин», в 1912 году, герой — «старинный пешеход». Светский акмеистический «пешеход» приходит на смену символистскому «пилигриму» и путешественнику-скитальцу из ранней лирики поэта [35] .
35
См. в связи с этим стихотворения 1909 года: «Пилигрим», «Ты улыбаешься кому…» и «Озарены луной ночевья…».
«Пророк» и «предтеча» — слова из вокабуляра символистов [36] . Среди русских модернистов начала века шли споры о том, должна ли поэзия отвечать на религиозные чаянья людей. Мандельштам полагал, что этот вопрос следует «целомудренно обходить молчанием» (Лекманов 2000: 388). Стихотворение «Лютеранин» он заканчивает образом свечей. Тихое горение свечи в «матовый» полдень прямо противопоставлено императиву безустанного горения, который проповедовали символисты.
36
Г. Морев указал на возможную связь стихотворения «Лютеранин» с программным и очень популярным в начале XX века стихотворением Д. Мережковского «Дети ночи» (ср. Мец 1995: 530): «Устремляя наши очи / На бледнеющий восток, / Дети скорби, дети ночи / Ждем, придет ли наш пророк. /<…> Мы неведомое чуем / И с надеждою в сердцах / Умирая мы тоскуем / О несозданных мирах / Дерзновенны наши речи, / Но на смерть осуждены / Слишком ранние предтечи/ Слишком медленной весны» (Мережковский 2000: 470). Помимо сходств в лексике обращает на себя внимание идентичное употребление местоимения «мы». Мандельштам полемизирует с Мережковским и другими символистами и отмежевывается от некоторых констант символистского понимания роли человека и поэта как участника теургического действа. Ср. также у А. Вербергер (Werberger 2005: 212).
В. М. Жирмунский отмечал, что у раннего Мандельштама «настоящий, хотя и очень сдержанный… свой особенный лиризм, сознательно затушеванный и неяркий, но все же с определенным эмоциональным содержанием» (1977: 122–123). Для характеристики лиризма Мандельштама исследователь пользуется теми эпитетами, которыми поэт сам снабдил в «Лютеранине» образно-семантическое поле «немецкого»: затушеванный матовый колорит, проблески цвета и света в образах тонкой упряжи, румянца под вуалью и свечей. Мнение исследователя-современника — лишнее подтверждение того, что отмеченные Мандельштамом черты протестантизма соответствовали идейно-эстетическим установкам его поэтики.
Перспектива ада и рая не должна заслонить здесь и сейчас происходящее предстояние перед смертью. Эстетическая скупость лютеранского обряда не замалчивает событие смерти, а, наоборот, погружает его участников в атмосферу молчания, которая говорит не меньше, чем крикливый «пожар» символистов. Для нас важно, что полемика с установками символистов ведется Мандельштамом на «немецком» материале.
Теперь, рассмотрев ближайшие контексты и литературно-полемические, антисимволистские подтексты «Лютеранина», скажем несколько слов и о других подтекстах, которые сообщают этому спору дополнительные нюансы. Словосочетание «суровое волненье», с помощью которого описывается настроение немецких прихожан, имеет у Мандельштама тютчевские корни. В программном стихотворении «В непринужденности творящего обмена…» (1908) Мандельштам поставил перед собой задачу соединить «суровость Тютчева с ребячеством Верлена» (I, 33). Под «суровостью Тютчева» понимается «серьезность и глубина поэтических тем» (Гаспаров 1995: 329).