Чтение онлайн

ЖАНРЫ

«Валгаллы белое вино…»
Шрифт:

Зачатки лютеранской темы у Мандельштама можно обнаружить в стихотворении 1910 года «В изголовье черное распятье…», выстроенном на реминисценциях из Тютчева. Несмотря на католический антураж, в стихотворении присутствует и протестантская тема:

И слова евангельской латыни Прозвучали, как морской прибой; И волной нахлынувшей святыни Поднят был корабль безумный мой: Нет, не парус, распятый и серый, С неизбежностью меня влечет — Страшен мне «подводный камень веры», Роковой ее круговорот! («В изголовье черное распятье…», I, 59–60)

Мандельштам взял слова «подводный камень веры» в кавычки и указал в примечаниях к рукописи на тютчевский источник — случай в творчестве Мандельштама редчайший. Тем большего внимания заслуживает разбор этой цитаты. «Подводный камень веры» отсылает читателя к стихотворению Тютчева «Наполеон» (Осповат / Ронен 1999: 50):

Он был земной, не божий пламень, Он гордо плыл — презритель волн, — Но о подводный веры камень В щепы разбился утлый челн. (Тютчев 2002, I: 219)

О «подводный веры камень» «утлый челн» Наполеона (в стихотворении Мандельштама ему соответствует «корабль безумный мой») разбивается не случайно. Как становится ясно из статьи Тютчева «Римский вопрос», под «подводным камнем веры» понимается инициированный Реформацией отказ «человеческого я» от вышестоящей власти (Тютчев 2003, III: 164). Катастрофические последствия Реформации и гибель «сына Революции» Наполеона имеют одну причину. По Тютчеву, личная совесть верующего, поставленная протестантами «превыше всего», заключает в себе саморазрушающее начало. Это и есть «тот подводный камень, о который разбилась реформа шестнадцатого века» (Тютчев 2003, III: 164) [37] .

37

Даже если Мандельштам и не преследовал такой далеко идущей подтекстуальной стратегии, «подводный камень веры» — лишнее свидетельство неопределенности религиозных чувств поэта в начале 1910-х. Героя Мандельштама страшит именно тот «подводный веры камень», о котором говорит Тютчев. Вера влечет и одновременно настораживает, ведь она может привести к опасной самонадеянности и самовозвеличиванию. В стихотворении «Отчего душа так певуча…», также имеющем морскую метафорику, программно противопоставляется самозабвение: «Я забыл ненужное „я“» (I, 68). «Ненужное „я“» — противоположность апофеозу «человеческого я», которое Тютчев вменяет в вину протестантизму. Развернутый комментарий других подтекстов тютчевско-мандельштамовского «камня веры» см. Осповат / Ронен (1999: 48–55).

Если в стихотворении «В изголовье черное распятье…» протестантская тема присутствует лишь опосредованно, благодаря аллюзиям на тютчевские размышления о протестантизме и революции, то в более «чистом» виде она впервые появляется в стихотворении «Лютеранин». Стихотворения Тютчева «Я лютеран люблю богослуженье…» и «И гроб опущен уж в могилу…» (Тютчев 2002, I: 138, 156) оказываются подтекстами, от которых Мандельштам отталкивается и с которыми одновременно спорит.

Тютчевская интертекстуальность «Лютеранина» была установлена давно (ср., например, Тоддес 1974: 25), не исключено, что даже еще в рамках «устного» (или «домашнего») мандельштамоведения; определить авторство находки вряд ли возможно. Уже современники поэта отмечали тютчевские подтексты поэзии Мандельштама. Так, из сборника «Камень» И. Эренбургу вспоминались «голые стены молелен» (2002: 149). Никаких «голых стен молелен» у Мандельштама нет, они находятся в тютчевских подтекстах стихотворений «Бах» и «Лютеранин». Знаменательны в связи с «Лютеранином» характеристики Мандельштама, данные Ю. Н. Тыняновым: «Мандельштам — поэт удивительно скупой— две маленьких книжки, несколько стихотворений за год. И однако же поэт веский, а книжки живучие. Уже была у некоторых эта черта — скупость, скудностьстихов; она встречалась в разное время. Образец ее, как известно, — Тютчев» (1977: 187). Нам представляется, что, проводя параллели между Мандельштамом и Тютчевым, Тынянов косвенно тематизирует топос лютеранской «скупости» из стихотворений обоих поэтов. Мандельштамовские и тютчевские характеристики эстетики протестантизма метонимически становятся поэтологическими характеристиками самих поэтов [38] .

38

С одной стороны, данное предположение еще раз указывает на то, что формалисты во многом черпали свои идеи из современной литературной полемики, и, с другой стороны, косвенно подчеркивает метапоэтическую направленность стихов Мандельштама 1912–1913 годов.

Тютчев характеризует протестантский обряд как «строгий, важный и простой» (2002, I: 156). Эта строгость и простота перекликается как с суровостью участников траурной процессии, так и с легкостью и простотой лютеранских похорон у Мандельштама. В «Лютеранине» Мандельштама к этой серьезной строгости добавляется новый нюанс, драматизирующий поэтическое действие и придающий ему новую динамику: «суровое волненье». У Тютчева на похоронах лютеранина («И гроб опущен уж в могилу…») волнуется только наблюдатель, участники же процессии испытывают равнодушие и скуку.

Мандельштам частично подхватывает и тютчевскую иронию. У Тютчева «толпа», собравшаяся у изголовья гроба, «различно занята» «умною пристойной речью» «ученого пастора». Двусмысленное прилагательное «пристойный», относящееся у Тютчева к надгробной речи протестантского пастора, и прилагательное «приличный», которым Мандельштам описывает «заплаканных дам», синонимичны. Перенос «приличности» на «слезы» произошел, по всей вероятности, при опоре на подтекст из Лермонтова: «На лицах праздничных чуть виден след забот,/ Слезы не встретишь неприличной» («Не верь себе», 1839) (1957:1, 28). У Лермонтова, как и у Мандельштама, праздничность соседствует с печалью; вряд ли является случайностью и сходство мандельштамовского «румянца под вуалью» с «разрумяненным актером» в тексте Лермонтова [39] .

39

Воспоминание словоформул лермонтовского текста в рамках интертекстуального «диалога» с Тютчевым — подтекстуально мотивировано. По-видимому, поэтическая память Мандельштама зафиксировала сходство между зачином у Лермонтова «Не верь, не верь…» (1957: I, 27) и тютчевской строкой «Не верь, не верь поэту, дева…» (2002:1, 186). Стихотворение Лермонтова было включено в сборник 1840 года, где датировано 1839 годом (Найдич 1957: 347). В свою очередь, тютчевское «Не верь, не верь поэту, дева…» вышло в журнале «Современник» в 1839 году (Пигарев 1957: 516), реминисцирование со стороны Лермонтова более чем вероятно. В любом случае, Лермонтов, по нашему предположению, в рифмовке первой строфы избыток — напитокреминисцирует рифмы тютчевского стихотворения «В душном воздуха молчанье…», опубликованного в 1836 году. Таким образом Мандельштам в своем смешении тютчевского и лермонтовского текстов «угадал» их интертекстуальность. Забегая вперед, хочется отметить, что именно стихотворение «В душном воздуха молчанье…» станет центральным объектом подтекстуальной немецкой «тютчевианы» Мандельштама. См. главу 2.3.3.5 настоящего исследования. Вполне возможно, что стихотворение Лермонтова отложилось в памяти Мандельштама еще и потому, что его предваряет эпиграф из любимых Мандельштамом «Ямбов» О. Барбье.

Тютчев в своих стихотворениях («Я лютеран люблю богослуженье…» и «И гроб опущен уж в могилу…») критикует обмирщение лютеранской обрядности, из которой уходит сакральный смысл, и пророчествует о предстоящем безверии лютеран. Сфера веры и религиозности становится, по Тютчеву, лицемерной привычкой. У Мандельштама — «печаль-лицемерка» и «приличные» слезы — тютчевские рудименты.

Тютчев в первой строфе стихотворения «Я лютеран люблю богослуженье…» говорит о «высоком учении» протестантизма, на эстетически-визуальном уровне воплощенном в простоте внутреннего убранства протестантских церквей:

Я лютеран люблю богослуженье, Обряд их строгий, важный и простой — Сих голых стен, сей храмины пустой Понятно мне высокое ученье. (Тютчев 2002, I: 156)

Тютчев в своем стихотворении во второй и третьей строфах контрастивно переходит к исполненной пророческого пафоса критике протестантизма. Мандельштам же, получив и парафразировав из тютчевских рук протестантское «высокое ученье» [40] , переосмысляет его по-своему, вписывая его в полемику с эстетизмом символизма.

40

Тютчев интертекстуально сталкивает «высокое ученье» протестантизма («Я лютеран люблю богослуженье…») с речью «ученого» пастора («И гроб опущен уж в могилу…»), положительно коннотированное ученьеи иронически-скептически поданную ученость.

Знаменательны и другие композиционные и сюжетные переклички и различия. Так, у Тютчева («И гроб опущен уж в могилу…») «ученый пастор сановитый» говорит «пристойную речь», в мандельштамовском же «Лютеранине» все происходит «без слов»; различие может быть мотивировано сюжетно: у Тютчева — надгробная речь на кладбище, у Мандельштама — процессия, во время которой говорение неуместно. Эта же сюжетная деталь (кладбище — процессия) наводит на мысль, что в сюжетной основе мандельштамовского стихотворения — личные впечатления, иначе Мандельштам мог бы точнее следовать тютчевскому сюжету. Одновременно мандельштамовская «процессия» сюжетно оказывается своего рода предысторией похорон у Тютчева.

У Мандельштама взгляд «рассеянного прохожего» переводится с «румянца под вуалью» на кучера, который «правил вдаль, упрямый» (ст. 15–16). У Тютчева взгляд наблюдателя отрывается от похоронной процессии, слушающей пристойную проповедь о «человечьей» бренности, и устремляется в небо («А небо так нетленно-чисто…»). Тютчевская четвертая строфа воздействует контрастивно и разряжающе: «тлетворному духу» похорон противопоставляется «нетленно» чистое небо. Мандельштамовская «даль» действует не противопоставительно, а расширительно. Она — лишь продолжение сцены похорон. Взгляд тютчевского героя «спасается», очищается в «нетленно-чистом», романтически религиозном «беспредельном» небе. Мандельштамовский — теряется, обрывается вдали и приводит героя к размышлениям не о беспредельном, а о горении перед лицом предельности, конечности [41] .

41

Ср. с высказыванием С. С. Аверинцева о том, что «путь Мандельштама к бесконечному — …через принятие всерьез конечного как конечного, через твердое полагание некоей онтологической границы» (1996: 203).

Наблюдение лютеранских похорон приводит и тютчевского, и мандельштамовского героя к переживанию собственной смертности, но внутренние решения, связанные с этим переживанием, — у обоих поэтов различны. У Тютчева оно приводит к романтическому рывку в бесконечное, у Мандельштама — к протестантско-акмеистическому суровому предстоянию перед смертью [42] . Позиция Мандельштама оказывается, таким образом, более протестантской.

Мотивация тютчевских подтекстов кажется очевидной: протестантизм тематизировался в русской поэзии лишь Тютчевым. Открытым остается вопрос о том, что первично: подтолкнула ли протестантская тема Мандельштама к тютчевским реминисценциям или же тютчевский подтекст вывел Мандельштама на протестантскую тему? «Протестантская» интертекстуализация Тютчева может быть понята, с одной стороны, как попытка Мандельштама «отвоевать» его у символистов, которые записывали Тютчева в свои предтечи, и как работа с наиболее полемическим интертекстуальным материалом [43] .

42

Различия в «протестантских» стихотворениях Тютчева и Мандельштама подтверждают предположение Д. М. Сегала о том, что «всюду, где Мандельштам говорит о Тютчеве», «скрыта глубокая и всегда очень плодотворная полемика» (1998: 640).

43

По-видимому, начало канонизации Тютчева в символизме положила статья Владимира Соловьева «Поэзия Ф. И. Тютчева» (1895), положения которой были развиты в статье A. Л. Волынского «Философия и поэзия» (1900: 225–235) и И. И. Коневского «Мистическое чувство в русской лирике» (1971: 199–219). Статья последнего вышла в 1904 году, в период мандельштамовского увлечения Коневским. Ср. метонимическую привязку Тютчева и Коневского в главе «Эрфуртская программа» «Шума времени» (II, 376) (подробнее см. в главе 2.4.1.2). С тютчевскими текстами в 1890–1910-е годы работали практически все символисты; наиболее разножанрово, от идентификационных генеалогических конструкций предтеч символизма до собственно историко-литературного тютчеведения — В. Я. Брюсов. О поэтической и эссеистической тютчевиане Брюсова см. статьи В. В. Абашева (1988) и Е. П. Тиханчевой (1973: 5–42).

Поделиться с друзьями: