Вам доверяются люди
Шрифт:
Он приводил примеры из своего врачебного опыта. Он рассказал, как впервые понял психологию больного, когда лет десять назад ему самому делали операцию аппендицита.
— Понимаете, — посмеиваясь, говорил он, — лежу на операционном столе у себя в больнице. Оперирует лучший врач и хороший товарищ. Сам знаю наизусть, как и что он будет делать. Операция, считается, ерундовая. А сердце в пятки уходит. Обезболивание местное. Отгородили марлей. А я гляжу в купол бестеневой лампы и все вижу. Боли нет. А у меня каждый паршивый нервишко до того напряжен, что впору завыть. Потом и впрямь начало побаливать. В общем, даже терпимо, но от ожидания — нестерпимо. Говорю приятелю, тому, который оперирует: «Сашка, черт, больно, подбавь раствора». А он знай себе копается у меня в брюхе, да еще подсмеивается: «Ничего не больно, терпи!» Я чуть не реву: «Жалко тебе, что ли?» А он: «Ладно, не болтай, мешаешь!» Он меня режет, а я же ему, видите ли, мешаю!
Лознякова глядит на собравшихся. Опять смешок, но очень доброжелательный. Видимо, многие прикидывают на самих себя. Очень хорошо. Только Окунь почему-то хмурится. Может быть, и он вот так же, оперируя, отвечает больным: «Не болтайте, мешаете»?
Рыбаш говорит уже минут пятнадцать, не меньше, а слушают его отлично. Он давно перешел от воспоминаний к основной теме — призвание и долг.
— Человеку с холодным сердцем нечего делать в медицине, — сурово объявляет он. — Человеку, который, надевая халат, не умеет отказаться от своих домашних мыслишек, от мелочного самолюбия, от вздорной обидчивости, никогда не стать медиком. Самоотверженность и любовь к больному — вот фундамент нашей профессии. Проверьте себя — способны ли вы любить больного. И тогда знания, опыт, неустанное совершенствование помогут вам творить чудеса.
Еще пока Рыбаш говорил, по рукам поплыли записочки к Лозняковой — просят дать слово. Она глазами разыскивает в рядах тех, кто хочет выступить, и кивает им. Ох, до чего же правильно было, что она уговорила Рыбаша выступить первым, для затравки! А ведь подсказала Марлена. Смущаясь и краснея, посоветовала: «Не надо настоящего докладчика, попросите Андрея. У него есть что сказать, но сам он нипочем не предложит! И ни в коем случае не обмолвитесь, что мы с вами об этом разговаривали!» Ну, ясно — молодожены, еще и боятся и стыдятся полной открытости сердец. Еще у каждого свои маленькие секреты, своя — запретная для другого — зона чувств… Лознякова тихонько вздыхает: запретные зоны чувств бывают и не у молодоженов!
После Рыбаша к покрытому кумачом столику выходят многие. Гонтарь, заикаясь, говорит о том, как увлекает его работа над проблемами злокачественных опухолей и как хирургия стала главной страстью его жизни. Обычно молчаливый и замкнутый Крутых доверчиво рассказывает о своем жизненном пути. Родился и жил в сибирской деревне. Мальчишкой хотел стать трактористом, машинистом паровоза, летчиком, мечтал о мотоцикле. Рос без отца. Мать делала всю мужскую работу. Однажды отправилась в лес, в тайгу, за дровами. А принесли ее на следующий день — соскользнул топор, поранил ногу. Никто не чаял, что поправится. Повезли за сорок километров в город, в больницу. Через три месяца вернулась — только шрам остался. Самому Крутых было тогда двенадцать лет. И сразу пошли прахом все мальчишеские мечты о тракторах, паровозах и самолетах. Только хирургия! Так вот и стал врачом. И всегда помнит рассказы матери — о добрых и недобрых врачах, о ласковых и сердитых нянечках, о потрясшей ее воображение больничной жизни.
— У нас в деревне, — сказал Крутых, — старики считали больницу преддверием кладбища. О больнице и о тюрьме говорили с одинаковым ужасом. Все теперь знают: медпомощь бесплатная, заболел — не страшись, будут лечить. А одного бесплатного лечения мало, надо еще и доброе лечение.
После Крутых к столику протиснулась чернявая сестра Лизочка и, помянув Груздеву, едва не отравившую больную нашатырем, стала рассказывать, как трудно и горько видеть беспомощных больных, если не умеешь им помочь. Смысл ее сбивчивого, но горячего выступления сводился к тому, что сестрам часто не хватает знаний и что хорошо бы устраивать для них какие-нибудь семинары, потому что «по книжкам повышать квалификацию трудно». Санитарка Шурочка из второй хирургии наивно призналась, что сначала до ужаса боялась работать в операционной, а теперь убедилась, что люди после операций выздоравливают, полюбила свое дело и надеется когда-нибудь стать операционной сестрой, поскольку у нее «перед глазами такой пример, как Мария Александровна Гурьева».
Многие в своих выступлениях путали призвание и поведение возле постели больного, но все разговаривали увлеченно и откровенно. Юлия Даниловна кинула Мезенцеву записочку, скатанную в тугой шарик. Он поймал, неторопливо развернул, увидел два слова: «Хотите выступить?», с улыбкой отрицательно покачал головой: дескать, и без меня хватит.
Окунь громко сказал:
— Прошу слова.
— Хорошо. В порядке очереди, — ответила Лознякова и на том же листочке, где записала себе для памяти: «Смазать дверь», черкнула внизу «Окунь».
Марлена выступать не собиралась. Утром, в отделении, отшучивалась:
— От нашей семьи уже есть представитель. Какой у меня опыт, чтоб выступать?
И вдруг послала записочку: «Дайте слово. Ступина».
Сейчас, волнуясь и чаще, чем нужно, встряхивая своими рыжими кудрями, она добросовестно рассказала о размышлениях в новогоднюю ночь возле кровати инженера Фельзе.
— Я поняла, товарищи, что лечить больного, даже очень хорошо лечить — недостаточно. Вот недавно был случай… Одна сердечница у нас в отделении уже совсем поправлялась, и вдруг — ухудшение.
— Ваша больная? — с ударением на слове «ваша» перебил Бангель и белоснежным платком вытер розовую лысину.
— Нет, почему моя? Просто больная… А сестра мне говорит: «Капризничает весь день. Жалуется, что какой-то воробей стучит к ней в окно». Я пошла к больной. Лежит она действительно у окна. Присела около нее, разговариваю о том о сем — вдруг слышу: тук-тук, тук-тук! Взглянула — в самом деле воробей. Такой нахальный, прямо по стеклу стучит. А больная чуть не плачет: «Это он по мою душу приходит!» Чепуха, конечно, но если ей кажется?
— И вы полезли гонять этого воробья? — насмешливо подала реплику Анна Витальевна Седловец.
— Нет, лезть не пришлось, — быстро ответила Марлена. — А понадобилось — так, возможно, и полезла бы! Но я догадалась, что предыдущая больная, наверно, подкармливала воробья крошками, вот он и привык. Павловские рефлексы! Вышла в коридор, вижу — рядом с той палатой есть окно с форточкой. Раскрошила булку и высыпала через форточку на наружный подоконник. И договорилась с Журбалиевой — она после меня дежурит, — что она назавтра то же сделает. Вообразите — помогло! А больная как радовалась…
Ступиной неожиданно захлопали. Она смутилась и быстро пошла на свое место.
Последним выступал Окунь. После того как он попросил дать ему слово, все видели, что он уже никого не слушает, а торопливо исписывает страничку за страничкой в блокноте. Он так увлекся этими записями, что Лозняковой пришлось его дважды окликнуть:
— Егор Иванович, ваше слово.
У кумачового столика он долго пристраивался, положив перед собой блокнот и то надевая, то снимая очки. Без очков он не мог разобрать своих записей — мешала дальнозоркость. В очках он не видел зала, а хотелось видеть. Рыбаш не стерпел, крикнул:
— Да что вы словечко боитесь без бумажки произнести? Не смущайтесь, в случае чего поправим!
Окунь сделал вид, что не слышит, и наконец заговорил.
Он длинно, путано распространялся о высоком гуманизме советской медицины, о различии между врачами советскими и врачами в странах капиталистических. Все устали, поднялся легкий шумок. Юлия Даниловна, украдкой взглянув на часы, постучала карандашом о графин. Окунь даже не оглянулся. Он продолжал все так же многословно и назидательно рассуждать об авторитете и долге советских медиков. Смуглый, нетерпеливый Григорьян крикнул с места: