Ван Гог. Жизнь. Том 1. Том 2
Шрифт:
Когда дети Анны выросли и расставаний было уже не избежать, все они мучительно переживали разлуку. Члены семьи обменивались потоками писем, изо всех сил стараясь поддерживать родственные связи. Тоска по дому как проклятие преследовала их на протяжении всей взрослой жизни. Как свидетельствовал один из некровных родственников, к внешнему миру члены семьи Ван Гог относились с недоверием, предпочитая реальному миру вымышленный и безопасный мир литературных произведений. Величайшей радостью в жизни для них оставалась возможность оказаться в кругу родных, в милом отчем доме, а одним из наиболее выраженных страхов – остаться вне этого круга, за закрытыми дверями. «Семейное чувство и наша любовь друг к другу столь сильны, – писал Винсент много позже, – что сердце ликует, а глаза обращаются к Богу с мольбой: Не дай мне отбиться от них, только не слишком далеко – только не слишком надолго, о Господи».
Неудивительно, что одной из важнейших книг, рекомендованных для чтения детям Доруса и Анны, был роман Йоханна Давида Висса «Швейцарский Робинзон», повествующий о семье пастора, после кораблекрушения заброшенной на необитаемый тропический остров. Наедине с враждебным миром горстка людей выживает благодаря сплоченности и взаимной поддержке.
В ответ на суровые испытания новой жизни Анна Ван Гог столь же рьяно, как на себя, наложила и на свое семейство привычные ей самой с детства оковы традиционной нормы.
Ежедневно мать, отец и дети в сопровождении гувернантки совершали прогулку по Зюндерту и окрестностям. Анна твердо верила, что такие выходы не только укрепляют здоровье («освежают цвет лица»), но и ободряют дух. Ежедневный ритуал подчеркивал буржуазный статус семьи – представители рабочего класса, разумеется, не имели возможности посвятить целый час в разгаре трудового дня праздному фланированию по садам, полям и пыльным улицам городка. Ну и конечно, этот час, проведенный на лоне величественной Природы, скреплял ее священной печатью семейный союз. Впоследствии воспоминания об этих шествиях сопровождали любую прогулку, которую доводилось совершать кому-либо из детей Доруса и Анны. В 1873 г. Дорус в ответ на рассказ Тео о его променадах в окрестностях Брюсселя писал: «Я очень хорошо понимаю тебя, когда ты говоришь, что вид сена, пшеничных и картофельных полей доставляет тебе удовольствие и наполняет воспоминаниями о доме».
На участке земли позади пасторского дома Анна устроила сад. Традиция разведения семейных садов существовала в Голландии многие века, популярности их способствовали плодородная почва и отсутствие налога на урожай с приусадебных участков. В XIX в. цветочные сады превратились в символ праздности и изобилия. Богачи строили загородные дома, представители среднего класса вкладывали силы в крохотные палисадники, бедняки высаживали цветы в ящики и горшки. Не случайно книга Альфонса Карра «Прогулки по моему саду» (1845), воплощение слезливой сентиментальности Викторианской эпохи, до глубины души тронула влюбленных в свои сады голландцев и сразу же стала любимым чтением в семьях, подобных Карбентусам и Ван Гогам.
«Любовь цветов лишена эгоизма, – рассуждал Карр, – они счастливы любить и цвести». Вслед за автором Анна считала, что «работать в саду и наблюдать, как растут цветы», исключительно полезно для душевного и физического здоровья.
Сад, разбитый за служебными постройками пасторского дома, самой Анне должен был казаться довольно обширным. Длинный и узкий, как дом, сад был огорожен живой буковой изгородью и спускался по склону пологого холма, у подножия которого расстилались ржаные и пшеничные поля. Территория была разделена на участки: ближе всего к дому росли цветы; «пролетарские» овощи со временем были изгнаны на дальний участок у кладбища, там же косили сено, выращивали зерновые и выращивали саженцы деревьев на продажу. Следуя викторианским вкусам, Анна предпочитала нежные мелкоцветные растения – бархатцы, резеду, герань, золотарник, которые высаживала на клумбах в пестром изобилии. Она утверждала, что запах важнее цвета, но все же отдавала предпочтение красному и желтому. За клумбами тянулись ряды кустов ежевики и малины и росли фруктовые деревья – яблони, груши, сливы, персик, весной они оживляли пейзаж вкраплениями цвета.
После долгого зимнего заточения в темном доме все с нетерпением ждали весну, отмечая малейшие изменения в природе и празднуя прилет скворцов и появление первой маргаритки, словно узники, выпущенные на свободу. С наступлением весны жизнь семьи перемещалась в сад: Дорус штудировал книги и писал проповеди, Анна читала под навесом, дети играли в сене и строили замки из мелкого зюндертского песка. У каждого члена семьи были свои обязанности по уходу за садом. Дорус подрезал деревья и следил за вьющимися растениями (виноградом и плющом), Анна занималась цветами, а у детей были свои грядки, с которых они собирали урожай.
Вдохновленная причудливыми фантазиями Карра относительно растений и насекомых, Анна использовала сад для того, чтобы обучить детей «смыслам» природы. Не только смена времен года вторила циклу жизни, но цветение и увядание конкретных растений отмечало тот или иной этап этого цикла: фиалки символизировали бодрость весны и молодости; плющ – неизбежное наступление зимы и смерти в конце жизни. Надежда могла возникнуть из отчаяния, как «цвет опадает с дерева на землю и ему на смену спешит кипучая новая жизнь», – писал впоследствии Винсент. Деревья, и особенно их корни, символизировали обещание жизни после смерти. (Карр утверждал, будто некоторые деревья, кипарисы например, «на кладбищах вырастают более красивыми и крепкими, нежели в других местах».) В саду Анны солнце было «милостивым Господом», свет которого дает жизнь растениям, как Бог дает «покой нашим сердцам»; а звезды – обещанием солнца вернуться утром, чтобы «сотворить свет из тьмы».
Весь опыт символизма (и христианского, и извлеченного из литературы и искусства), который Винсент трансформирует в своей живописи, берет начало в материнском саду.
Ели в общей комнате, там же, где проходила повседневная жизнь семьи. Еда, как и всё в жизни Анны, была строго регламентирована. Умеренное и регулярное питание считалось основой физического и морального здоровья. Однако, имея в распоряжении двух кухарок на маленькой кухне, Анна могла в угоду своим буржуазным амбициям побаловать семью и более изысканной трапезой, особенно по воскресеньям. Если обычный ужин являл собой ежевечернее приношение «культу семьи», то воскресный обед превращался в торжественную мессу. Скромная расточительность этих обедов из четырех-пяти перемен запомнилась детям на долгие годы: незадолго до смерти Винсент, рассказывая Тео об обеде в доме доктора Гаше в Овере, сравнивает его с «незабвенными семейными обедами». Винсент всю жизнь демонстрировал одержимость едой, а его спорадические попытки уморить себя голодом отражали непростые отношения с семьей.
После ужина по сложившейся традиции отец семейства Дорус, который, по словам Лис, был «изрядно сведущ в таких делах», рассказывал детям случаи из жизни славных предков, немало послуживших родине. Эти истории о прошлых доблестях утешали Анну в ее изоляции, помогали стоически исполнять миссию проводника культуры своего класса в сельской глуши. Анна и Дорус Ван Гог питали свойственную многим их современникам тоску по прошлому Нидерландов, по «золотому» XVII веку, когда прибрежные города-государства, эти могущественные властелины морей, кормили империю и наставляли западную цивилизацию в науках и искусствах. Благодаря таким вечерним посиделкам не только интерес к истории, но и неясная тоска по утраченному Эдему возникла в сердцах детей.
Дети Анны и Доруса унаследовали родительскую ностальгию по былому. Но никто из младшего поколения семьи не ощущал горькую сладость тоски по ушедшему так остро, как старший Винсент, «околдованный мгновениями прошлого», по его собственному выражению. Повзрослев, он с жадностью поглощал исторические хроники и романы о делах давно минувших дней: Винсенту казалось, что тогда все было лучше, чище, чем в современной ему жизни. Заходила ли речь об архитектуре или литературе, он неизменно оплакивал утраченные добродетели «трудных, но благородных дней» и сетовал на убожество скучного и «бесчувственного» настоящего. Цивилизация для Винсента пребывала «в упадке», а общество неисправимо «порочно». «Я все более и более ощущаю своего рода пустоту, – писал он позднее, – которую не могу заполнить вещами дня сегодняшнего».
В рассуждениях и дискуссиях о живописи Винсент выступал ревностным защитником забытых мастеров, архаичных тем и канувших в Лету художественных направлений. Его суждения об искусстве и художниках своего времени всегда полны сетований, реакционных выпадов и меланхоличных восхвалений минувших эпох, невозвратного Эдема искусств. Подобно матери, Винсент остро ощущал мимолетность, эфемерность счастья – «неумолимую быстротечность современной жизни» – и доверял лишь памяти, способной зафиксировать и удержать былое. На протяжении жизни он то и дело мысленно возвращался к местам и событиям своего прошлого, с маниакальной настойчивостью вновь и вновь терзая себя воспоминаниями о пережитых неповторимых минутах. Приступы ностальгии могли парализовать Винсента на несколько недель, а иные воспоминания обретали в его сознании гипнотическую власть мифа. «Бывают в жизни моменты, когда все, включая и то, что внутри нас, исполнено покоя и чувства, – писал он впоследствии, – и вся наша жизнь кажется утоптанной тропой через пустошь; но так бывает не всегда».