Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

В этом отношении весьма примечательна его реакция на те немногие признаки начинавшегося признания его искусства, которые появились в конце 1889 года. Прежде всего это было приглашение брюссельской "Группы двадцати" принять участие в выставке 1890 года. Кроме Ван Гога был приглашен Эмиль Бернар. Ван Гог участвовал еще в Париже в нескольких небольших выставках, а также у "Независимых" в 1888 и 1889 годах. Приглашение "Группы двадцати", активно выступавшей с показом картин новых художников, было лестным. В Брюсселе уже выставлялись Моне и Писсарро, Сёра и Синьяк, Лотрек и Гоген, но Ван Гог не рассчитывал быть так скоро участником выставок этого авторитетного в "северных" странах объединения. Он принял приглашение и предложил показать на выставке шесть своих работ, которые, будучи вывешенными вместе, "создадут очень сильный цветовой эффект". Наконец-то одна из задуманных им "декораций" могла предстать перед публикой. Это были "Подсолнухи" (два полотна), "Красные виноградники", "Плющ", "Фруктовый сад в цвету" (Арль), "Пшеничное поле при восходе солнца" (Сен-Реми). Ван Гог обратил на себя внимание художников, свидетельством чего явилась покупка "Красных виноградников" художницей А. Бок за четыреста франков. Это была первая и последняя картина, проданная при жизни Ван Гога. Однако это событие, которого так страстно ожидал Ван Гог с тех пор, как стал художником, теперь не принесло ему ожидаемой радости. Его интерес к любой форме успеха давно иссяк и был полностью переключен на внутреннюю жизнь. Это видно из того, что он не проявил ни малейшего внимания к положительным отзывам прессы на выставку "Группы двадцати". И хотя сама по себе она в его глазах отличалась от других выставок, которые он называл "официальными винегретами", тем не менее особого воодушевления в нем не вызывало уже ничто, кроме работы.

Это особенно ярко иллюстрирует его отношение к статье Альбера Орье, молодого, но уже известного критика символистского направления, посвященной его творчеству и опубликованной в январе 1890 года в двухнедельнике "Mercure de France".

Эта статья, названная "Одинокие. Винсент Ван Гог", была первым серьезным и восторженным признанием его творчества как крупного явления современного символистского искусства. Орье высказал целый ряд очень тонких и глубоких замечаний о творчестве Ван Гога, сохранивших свое значение и по сей день, о чем уже говорилось в начале книги. Блистательно написанная статья обратила на себя внимание, даже вызвала своего рода сенсацию. Орье удалось привлечь какое-то внимание художественного Парижа к Ван Гогу, о котором он писал: "В течение долгого времени он упивался мечтами об обновлении искусства путем ухода от цивилизации, о создании искусства тропиков. Придя к убеждению, что в искусстве все следует начать заново, он долгое время лелеял мысль изобрести живопись, которая была бы очень простой, доходчивой, почти детской, способной трогать простых, не искушенных в тонкостях людей и понятной даже для самого наивного и бедного ума...
– писал Орье.- Осуществимы ли все эти теории, все эти мечты Винсента Ван Гога?
– восклицает критик.
– Быть может, это лишь пустые, хоть и прекрасные фантазии? Кто знает!" 7.

Статья произвела на Ван Гога двойственное, почти мучительное впечатление. (Незадолго перед этим он просил голландского критика Исааксона отказаться от писания статьи о нем, мотивируя свою просьбу тем, что ему "никогда не создать ничего значительного" (614-а, 579.) "Я опечалился, прочтя эту статью, - так все преувеличено: правда совсем не такова, - писал Ван Гог матери. В моей работе меня подбадривает именно сознание, что другие делают то же самое, что и я. Тогда почему же статья посвящена только мне, а не шести-семи остальным? Однако должен признаться: когда я немного пришел в себя от удивления, я почувствовал, что статья окрылила меня" 8. А сестре Вил он написал по поводу статьи Орье: "Когда тебя хвалят и когда ты пьешь, всегда становится грустно. Видишь ли, я не знаю, как это выразить, но я чувствую, что лучшими работами были бы работы, сделанные совместно, целой группой, без ненужных взаимных похвал" 9. Его ответная благодарность Орье, выраженная в письме, являет собой образец непритворной, подлинной скромности. Но, конечно, свое настоящее отношение к мыслям, высказанным Орье, он изложил в письме к брату: "По моему глубокому убеждению, в статье описано не то, как я на самом деле работаю, а то, как я должен работать... Он показывает, как мне, так и другим, собирательный образ идеального художника". И далее, сравнивая эту статью Орье о себе со статьей Исааксона, где упоминался Тео, он делает вывод: "...мы с тобой как бы служим им моделью и позируем. Ну, что же, это наш долг; к тому же это занятие не хуже, чем любое другое" (625, 509). Однако после того, как он выходит из приступа болезни, вызванного, возможно, переживаниями, обрушившимися на него в связи с выставкой, статьей Орье и рождением племянника, сына Тео, названного тоже Винсентом, он высказывает свое окончательное мнение: "Пожалуйста, попроси г-на Орье не писать больше статей о моих картинах. Главным образом внуши ему, что он заблуждается на мой счет, что я, право, слишком потрясен своим несчастьем и гласность для меня невыносима. Работа над картинами развлекает меня, но когда я слышу разговоры о них, меня это огорчает сильнее, чем он может вообразить" (629, 512).

Незадолго перед болезнью он процитировал брату слова Карлейля, которые полностью разделял и теперь: "Слава, конечно, вещь прекрасная, но для художника она то же самое, что шпилька для бедных насекомых" (524, 385).

Именно теперь Ван Гога покидает трагически ощутимое противостояние жизни и искусства, как реальности и нереальности, сопровождавшее его, как мы видели, на протяжении всего предшествующего пути. В условиях его теперешнего существования, когда ему угрожает реальная гибель, эта антиномия, казавшаяся ему неразрешимой, исчезает. Жизнь, таящая в себе гибель и смерть, и искусство, несущее в себе жизнь, не только не противостоят друг другу, но оказываются нераздельно связанными, как две борющиеся в душе Ван Гога реальности, - ведь его существование "душевнобольного" развертывается теперь только в формах внутренней душевной жизни, реализуясь через работу в единый духовно-творческий порыв к исцелению.

В основе этого порыва лежит желание изжить страх перед Югом, на котором он вынужден оставаться и с климатом которого и сам Ван Гог и его врачи (во всяком случае, доктор Рей) связывали его болезнь.

Ван Гог, со слов многих жителей Арля, знал, что подобные припадки - не редкость среди арлезианцев и что причиной заболевания эпилепсией считаются солнце и мистраль, влияющие на нервную систему. Юг для него теперь - это зловещий символ его болезни и неминуемой гибели, это его настоящее с тоской и безысходностью, это одиночество и враждебная природа - это все то, что надо преодолеть и одолеть, от чего надо освободиться.

Что может он противопоставить этому настоящему? Только свое прошлое будущего он не видит и старается о нем не думать. Так, в противовес Югу возникает образ Севера. Север - это спасительный символ его надежд на исцеление, это воспоминания о прошлом, это голландская природа, это старые "собеседники" - Рембрандт, Делакруа, Милле (никогда не вспоминает никого из импрессионистов и очень редко японцев), - одним словом, это его мир до поездки на юг 10.

Попытки восстановить пошатнувшееся равновесие созданного им мироздания или, вернее, создать новое равновесие, исключив из него все те компоненты, которые связаны с арльской эпохой, совершенно очевидны. Они реализуются помимо возврата к прошлому и к Северу в противопоставлении Солнцу Луны, которая теперь все чаще появляется в его пейзажах, в коренном изменении колорита, сюжетных мотивов и символов.

Север и Юг образуют два полюса, к которым попеременно - в зависимости от различных внутренних и внешних состояний и обстоятельств - тяготеют мысли и воображение Ван Гога. Конечно, это не "географические", а синкретические понятия, вокруг которых, как вокруг своеобразных воображаемых ориентиров, Ван Гог выстраивает "антиарльскую" систему образов, связанных с новым этапом его существования. По мере того как Ван Гог вживается в свое новое положение, обретает способность работать, даже тогда, когда на него "накатывает", "северное" начало как бы берет верх над "южным". В конце концов его внутреннее и все более растущее тяготение к Северу, реализуемое в его картинах, выливается в твердое решение перебраться с юга на север. И тут уж Ван Гога ничто не остановит: в мае 1890 года он переедет в Овер-сюр-Уаз, находящийся в нескольких часах езды от Парижа.

Итак, Ван Гог работает, надеясь обогнать безумие, которого так боится, опередить злую судьбу. "По-моему, г-н Пейрон прав, утверждая, что я не сумасшедший в обычном смысле слова, так как в промежутках между приступами мыслю абсолютно нормально и даже логичнее, чем раньше. Но приступы у меня ужасные: я полностью теряю представление о реальности. Все это, естественно, побуждает меня работать не покладая рук: ведь шахтер, которому постоянно грозит опасность, тоже торопится поскорее сделать все, что в его силах" (610, 499).

Постоянное ожидание, трагический опыт последних месяцев Ван Гог символизирует в зловещих образах южной природы - теперь в духе своеобразной "апокалиптической" натурфилософии. Динамические токи природы, находившие в нем такой живой отклик, предстают в них как разрушительные космические силы, иррациональной жертвой которых он сознает и себя самого.

В июне 1889 года он пишет свою знаменитую "Звездную ночь" (F612, Нью-Йорк, Музей современного искусства), которая открывает целую серию пейзажей с кипарисами, где явления природы превращаются в "знамения" близкого конца 11. "Разговор" со звездами, начатый в Арле, переводится в новый эмоциональный ключ. Здесь уже не восторг единения с миром, не вдохновенный миг слияния с "звездной бездной", а ужас этой бездны, разверзшейся над притаившейся, прижавшейся к земле деревушкой.

Поэтическая тайна южных ночей, волновавшая Ван Гога, обернулась теперь в пугающе-разнузданное светопреставление, развернутое на полотне его не знающей удержу кистью. Он заставляет ее говорить, вопить, взывать, и она орудует красками, нарушая все барьеры между возможным и невозможным в живописи. Кусочки хромов и ультрамарина смешиваются, закручиваются в "ореолы" и спирали, подчиняясь вихреобразному ритму, господствующему в картине. Ему подчиняется и кипарис на переднем плане, колеблющийся подобно языку черного пламени, "возвещающий", "предчувствующий" катастрофу. Кстати, этот пламенеющий кипарис был вписан в композицию, как необходимый символический мотив, вопреки натуре, о чем свидетельствует рисунок Ван Гога с соответствующей точки зрения, - кипариса на нем нет.

Надо сказать, что этот язык пламени разгорится впоследствии во многих картинах этого периода в целые пламенеющие структуры, напоминающие испепеленные скрытым огнем восточные ткани,- как будто огненная стихия, которую он "обожествлял" в Арле и от которой бежал в убежище св. Павла в Сен-Реми, преследует его своими зловещими всполохами.

"Дребезжащее" марево "Звездной ночи" источает нервную энергию. Ассоциации, вызываемые таким пониманием материала, складываются в ощущение надвигающейся беды. Это взгляд на мир горящей неутоленной любовью души, с огромным напряжением удерживающейся на границе отчаяния.

Поделиться с друзьями: