Ванильный запах смерти
Шрифт:
– Вы зовете меня замуж? – спросила Абашева спокойно.
– Я прошу о невозможном. Абсурдном. И скажу сейчас страшную нелепость. Умоляю, не оскорбляйтесь. У меня две квартиры. У меня дом под Питером. Дочь забросила его – у нее своя жизнь. Вполне благополучная. Еще есть сберкнижка с накоплениями за годы. Я ведь в горячих точках тоже послужил – не фунт изюма… На что мне тратить? Не отшатывайтесь, простите. – Он протянул к ней ладонь, которая начала гореть: Бултыхова вдруг бросило в жар, голова наливалась тошнотворным, давящим пламенем.
И Зульфия, будто почувствовав это, наклонилась и прижала свои губы к его лбу.
– Вы горите. Лицо горит. Что нужно сделать? – спросила она тихо. Бултыхов чувствовал ее свежее дыхание на щеке.
– Ничего, пройдет. – Он откинул с груди одеяло. – Если вам тяжело тут – уходите. Я справлюсь один. – Он будто раскаивался в своих словах, пытался отвернуться, прикрыть глаза. Но Абашева, как мать, укладывающая младенца поудобнее, повернула к себе голову больного, подпихнула валиком подушку под шею, заставила смотреть на себя. И заговорила тихо и искренно:
– Степан Никитич, дорогой, я совершенно не стою ни вашей любви, ни ваших богатств. Вы не знаете меня. Подождите, не перебивайте. Я выслушала вас, я благодарна, смущена и… даже потрясена всем, что происходит между нами. Да! Происходит. И потому, если вам не требуется срочная помощь и обезболивание, выслушайте меня.
Зуля помолчала, потупившись, собираясь с мыслями, которые ей очень важно было донести до влюбленного умирающего старика.
– Мой дед был дворником. Он едва говорил по-русски. Как, впрочем, и бабка. Они жили в крохотной комнате-клоповнике на Солянке. Иногда дед запивал, и тогда он не работал, а сидел на лавочке у подъезда и пел. Громко. Моя мама ненавидела этот заунывный, звериный вой. Впрочем, соседи тоже недолго терпели дедовы рулады и однажды в него кинули со всей силы, с балкона, картофелиной. Дед потерял сознание и с того дня стал слабеть. Ни к каким врачам он не ходил и за год просто зачах. Бабка взвалила на себя работу за двоих: ей требовалось поднять детей. Дяде Камилю было двенадцать, маме – десять, тетке Наргиз восемь – она родилась дурочкой, олигофреном, и не дожила до пятнадцати. Чем хоть немного облегчила беспросветную жизнь бабушки. Дядька недалеко ушел от родителей. Он всю жизнь работал установщиком декораций на Шаболовке и так не научился грамотно говорить по-русски. «Этот билят Колька прогрессивк зажал», – по-прежнему главный лейтмотив его монологов. А мама оказалась способной к учебе. Она закончила школу с отличием и поступила в педагогический. Стала преподавать русский и литературу. Мама у меня герой.
Абашева тепло, кротко улыбнулась. Бултыхов впервые видел такое спокойное и ясное выражение у нее на лице.
– Маме я обязана всем. Отец гулял, врал, дважды женился-разводился. Сейчас предъявляет претензии. Но мне, вы же понимаете, – попробуй предъяви что-либо. Ха! – Зульфия снова стала прежней – вызывающей, колючей. – Мама всегда считала, что я достойна самого лучшего. И у меня было все. Платья, книжки, фрукты, репетиторы, филфак университета, женихи. Не знаю, возможно, студентик с мехмата, мой муж, и любил меня. Но он был так смешон, скучен. Я изменила ему. Всё разрушила, как, впрочем, делала это всегда. Я ожидала чего-то более настоящего, сильного, звездного. Чего? Какой химеры? «Сделайте мне красиво…» Ужасная фраза. Про меня. И знаете, Степан Никитич, вся эта «красота» у меня была. Была! Свечи, кофе с коньяком в постель, лимузины поклонников, привозящих орхидеи к порогу, любовники известные и не очень. Путешествия по всему миру. И никакого мира внутри! Ни дома, ни близкого человека, ни будущего. Я все отвергала, все куда-то убегала, за чем-то гналась. С головой ушла, растворилась в блеске благополучия и тусе. Туса-туса-тус-тус-ссс… Чувствуете, что-то роящееся, осиное в этом зудении? Осой стала. С осами породнилась. Эдик Кудышкин-никудышкин, Федотов, Сидор гнойный… Простите меня, Степан Никитич, за гадкие, но справедливые слова о покойном. Справедливые!
Зуля вдруг поднялась, с вызовом тряхнула головой, отчего копна ее рыжих кудрей взметнулась, будто зримо полыхнувшая аура.
– А ведь знаете, товарищ подполковник, я бы «могла быть Шопенгауэром, Достоевским!» – Зульфия отчаянно расхохоталась и подошла к окну, прижалась горящим лбом к стеклу. Ломаная кромка леса терялась в гаснущем небе. Неясность, зыбкость сумеречного пространства порождала тоскливое, тянущее чувство. – Могла бы. А стала потасканной бульварной журналисточкой. Так, третьего сорта. Поставщик жареного для бультерьеров от телевидения. Словом, не питайте иллюзий, Степан Никитич. Я не трепетная лань в маске фам фаталь. Я действительно эта фаталь. Злобная и несчастливая.
– Зуля! Зуленька, – тихо позвал ее Бултыхов. – Я знаю про вас больше, чем вы можете представить. И вы нужны мне любой. Ваши слова ничего не изменили. Наоборот. Вы много лучше, чем думаете о себе. Чем… – Он вдруг стал задыхаться.
– Лекарства? Воды? – метнулась к нему Абашева.
– Да, мне придется выпить лекарства. Там, на столе. Вот этот желтый блистер – две таблетки. Синий – одна.
Зульфия подала таблетки и стакан воды.
– Почему вы немедленно не отправляетесь в больницу? Вам нужны капельницы, врачебный серьезный уход. Это же не шутки, в конце концов!
– Нет. У меня все есть. И мне нужно доделать тут кое-что. – Бледность залила лицо подполковника так же быстро, как недавно краснота.
– Боже мой, да вы что-то знаете об этом отравлении? Вы в самом деле причастны?! – ужаснулась Зуля.
– Нет, что вы. Конечно нет. Это – другое. Тут вопрос. Недоумение… Зуленька, накапайте мне вон из того пузырька капель пятьдесят. – Бултыхов указал на темную стекляшку.
Зуля дала ему успокоительное и, подоткнув одеяло под ноги и спину болящего, села на стул, вечерять. Сумерки стремительно сгущались. Предметы на столе теряли очертания, растворялись в темноте. Лицо врача на белоснежной подушке, то мечущееся, закидывающееся, как в агонии, то замирающее покорно под легким прикосновением сиделки, стало почти неразличимо. Судорожное дыхание больного наконец сменилось мерным сопением – Степан Никитич уснул. Зуля поднялась, наклонилась над ним: лицо его выражало умиротворение. На цыпочках Абашева подошла к двери, вновь прислушалась, Бултыхов не шелохнулся. И Зульфия вышла из комнаты.
Адель Вениаминовна не могла уснуть. То включала-выключала кондиционер, то закутывалась в одеяло, чтобы через пять минут скинуть его и расстегнуть пуговки ночной сорочки, то распахивала балконную дверь, то захлопывала ее с раздражением. Густой стоячий воздух словно поглощал малейшие звуки: ни шорохов спящего дома, ни копошения дроздов, облюбовавших крону ивы, не раздавалось. Даже комары поутихли и не изводили однотонным зуммером. Сунув под язык таблетку снотворного, Пролетарская вышла на балкон. «Какая же эта Травина неряха…». – Старуха брезгливо отодвинула пластиковый стул с брошенным на него комком влажного купальника. Адель Вениаминовна села на другой стул, предварительно подложив маленькое полотенце. Она залюбовалась переливами оттенков неба: от темно-фиолетового над домом до серого в белесой дымке у горизонта. Звезды едва различимыми крупинками желтели в просветах низких облаков. «Конечно, такого совершенного покоя не бывает в городе», – подумала вдова, прикрывая глаза и погружаясь в зыбкую дрему. Вдруг она услышала знакомый мужской голос, глуховатый, слабый. В соседнем номере Бултыхов с кем-то разговаривал. Неожиданно голос врача приблизился на расстояние шага от Пролетарской: подполковник вышел на балкон, и теперь его разделяла с соседкой полупрозрачная пластиковая стенка. Адель Вениаминовна вжалась в стул, задержав дыхание.
– А когда же и поговорить спокойно? – прерывающимся голосом спросил у кого-то Бултыхов.
«Он говорит по мобильному телефону», – поняла Адель Вениаминовна.
– Да! Меня именно это беспокоит! – с нажимом, чеканя слова, произнес подполковник. – Я говорю предельно тихо – это во-первых. А во-вторых, я, кажется, могу назвать причину. Нет, вот этого я не понимаю. Ну, а если предположить, что все было спланировано заранее?! Да! Тогда все становится предельно логичным. Ах, нет?! Ошибаюсь? Хорошо бы, если так. Впрочем, это, в конце концов, не мое дело, в этом вы можете быть спокойны – у меня нет ни сил, ни желания лезть с откровениями. Ничего, как-нибудь. Силы на рыбалку? Отчего же? Есть.
После этих слов Степан Никитич долго слушал собеседника и наконец выдохнул:
– Да уж. Эти сведения необходимо донести до следствия. Ну, спасибо, спасибо, все обсудим при встрече. Хорошо, в пять.
И он, повздыхав, ушел с балкона.
Встревоженная, боясь пошевелиться, Пролетарская потеряла всякую надежду на сон. «Приму еще таблетку и капли. И завтра же, никому ни слова не говоря, пойду в полицию. Этого «умирающего» нужно как следует тряхнуть! Вместе с его визави».
Адель Вениаминовна решительно закрыла балкон и прошествовала к кровати. Приняв лекарства, она улеглась на спину, подняв острый носик и поджав тонкие губы. У Адели Вениаминовны была давняя привычка, умилявшая внуков и раздражавшая невестку, – подводить НА НОЧЬ глаза и брови стойким косметическим карандашом, а губы алой помадой. «А вдруг я умру во сне и буду лежать тут на кровати страшная, без глаз и рта?!» – выдвигала резоны престарелая красавица. Из-за помады она приучилась спать только на спине.
Через полчаса вдову наконец настиг Морфей и рот старухи беспомощно раззявился. Часы над дверью показывали половину четвертого.
А в пять утра Люша, спящая очень чутко, услышала скрип ступеней. Она вскочила, подбежала к двери и едва приоткрыла ее. По лестнице медленно спускался Бултыхов, в ветровке, кепке, с удочкой и ведерком. Подивившись чудесному выздоровлению врача, Люша пришла к выводу, что, купировав болевой синдром лекарствами, Степан Никитич решил для тонуса прибегнуть к любимому занятию. «И правильно, молодец! – про себя похвалила сыщица больного. – Я после нездоровья первым делом в сад бегу – полоть, касаться земли, травы…»