Варшавская Сирена
Шрифт:
Прабабка взяла ее лицо в обе руки и смотрела на него долго и внимательно.
— Ну и делай, что хочешь. Ты здорова, белки глаз у тебя чистые, голубые. Тебе не повредит ни город, ни соленая вода. Только берегись ветра, чтобы он не пригнул тебя к дюнам, как меня.
Обе засмеялись и в полном согласии вернулись в каменный дом в Круазике. А вечером Анна-Мария с ноткой триумфа в голосе рассказывала, как сгорело письмо под каштаном, посаженным прабабкой несколько лет тому назад. Привыкшая к взрывам гнева Ианна, она с интересом наблюдала за лицами отца и мачехи, склоненными над столом. Но Франсуа спокойно проглотил последний кусок баранины и только тогда посмотрел на Софи. Ее лицо ничего не выражало, она только спросила:
— А гадание на пепле? Как оно вышло?
— Странно. Прабабка посоветовала, чтобы отец хотя бы так же заботился о каштане, как об орехе. Не знаю… почему?
Грохот отодвигаемого стула заглушил последние слова, Софи встала и какое-то время смотрела на падчерицу, но, вероятно, в ее глазах заметила лишь удивление, потому что повернулась и молча вышла в кухню. И только тогда Франсуа ударил кулаком по столу:
— Зачем тебе надо было повторять эти глупости? Зачем?
Анна-Мария пыталась оправдаться:
— Я не знала…
— Чего ты не знала? Что Софи отмечает день рождения двадцать седьмого апреля? Ты должна была знать и запомнить это. Святая Анна Орейская! Ведь ты же не чужая в этом доме!
По прошествии стольких лет ей, ставшей выше бабки ростом, нелегко было влезть внутрь шкафа и заснуть на твердом сеннике, в душной, темной коробке бретонского ложа. Лежа с поджатыми ногами, она вспомнила прошедший день: встречу с дедом и бабкой, с семьей Катрин, с хромым пастухом, с малинником, хозяйкой которого она неожиданно себя почувствовала, ибо, как Люси в Батиньоле, могла здесь наесться досыта, рвать малину и есть, рвать и есть, есть, есть… И наконец, встреча с океаном. Хотя время прилива уже прошло, волны все еще штурмовали берег, лизали песок между скалами и пытались перепрыгнуть через черный гранитный вал. Она вошла в океан сразу, не ожидая, когда ворчащий океан спокойно ляжет у ее ног. Как она могла столько лет жить, не плавая, не ныряя, не влезая на скользкие скалы, не прыгая с них вниз, в воду глубокую и — несмотря на жару — холодную? Анна-Мария слышала в Париже восторженные восклицания о южном побережье, о Лазурном береге. Никто никогда не хвалил Бретани, якобы холодной, ветреной и слишком дикой. Когда-нибудь «эти французы» откроют и этот берег, где кончается европейский материк. Сейчас она чувствовала себя его хозяйкой, как раньше — густого малинника, как терновника и дрока, на полевых валах, как сада, в котором уже созревали абрикосы. Впервые ее обрадовала мысль, что она снова будет качаться на верхушках деревьев и собирать самые сладкие, нагретые солнцем плоды, которыми она могла восхищаться в торговых рядах Батиньоля.
Она вернулась на ферму рано, когда ее еще не ждали, и все испортила, потому что Мария-Анна готовила ей сюрприз: на обед были нажарены блинчики из самой лучшей, самой мелкой пшеничной муки, какая только была в доме. Однако, когда этот деликатес наконец появился на столе, Анна-Мария с удивлением заметила, что никто не тянется за золотистыми кружками теста, лежащими на блюде. Странно, но знаменитые блинчики бабки ле Бон не были свернуты в трубочки. Они лежали идеально круглые, открытые, ждущие кусочка масла, бретонского масла со слезой, которое своим вкусом было обязано соли, добываемой под Герандом.
Анна-Мария не могла удержаться, тем более, что другие сидели неподвижно, чего-то ожидая, и смотрели на ее дрожащие руки. И — словно время остановилось, словно она никогда не была в Париже, не ела в ресторанах Варшавы и бистро в Батиньоле — Анна-Мария сделала древний, почти ритуальный жест: осторожно взяла пальцами обеих рук подрумянившийся блинчик, деревянной ложкой вырезала маленький кусочек масла и медленно, внимательно начала сворачивать блинчик в трубочку. Потом, все еще держа его в руке, поднесла к губам. Только тогда она услышала какой-то шепот, одобрительные возгласы и, взглянув на бабку, поняла все. Здесь ждали блудную дочь. Она вернулась и — как настоящая бретонка — начала есть блинчики руками, ибо только глупцы и жители городов не знают, что металлическая вилка портит вкус даже самого лучшего теста.
— Святая Анна Орейская! — сказал наконец Ианн, сворачивая свой первый блинчик. — Кто бы мог подумать, что я позволю опередить себя за столом этой девчонке.
— Но ведь я… — смутилась Анна-Мария.
— Он шутит, — перебила бабка. — Это твои блинчики, приготовленные специально в честь твоего возвращения. Ешь, девочка.
— И набирайся сил, — добавила Катрин, взяв свою порцию. — А то завтра начинается сбор абрикосов.
Анна-Мария проглотила последний хрустящий кусок и снова потянулась к блюду.
— Знаю, — сказала она голосом, поразительно похожим на голос прабабки. — Видела. Там на самых верхушках с южной стороны они уже перезрели, утром начнут опадать или их уничтожат белки. Постараюсь перед заходом солнца снять хотя бы самые красивые, самые крупные.
Она взяла еще один блинчик и добавила:
— Завтра базарный день. Наши абрикосы будут первыми в Геранде. Софи придется за них хорошо заплатить.
Ианн переглянулся с бабкой, но не сказал ни слова, потому что говорить ему мешали не только горячие блинчики, но и охватившее его изумление.
В это время примулы уже не цвели, однако Паскаль ле Дюк появился на лужайке у скал. Он стоял и ждал, а когда увидел Анну-Марию, то сказал прямо, без тени лицемерия:
— Они думают, что я буду марионеткой в их руках. Но уж нет, нет. Мне в августе идти в армию, а впереди только короткое лето. С тобой.
— Почему со мной? — удивилась она совершенно искренне. — Ведь в Геранде столько красивых девушек.
Он презрительно фыркнул:
— Провинциалки, гусыни. Ни одна из них не была ни в Нанте, ни — тем более — в Сен-Назере. А ты — парижанка. Стройная, изящная, очень хорошенькая. Только…
— Только что? — повторила она, уязвленная оговоркой, хотя с удовольствием выслушала его комплименты.
— Почему бы тебе не обрезать косы? Уже несколько лет, как модны короткие прически, с челкой, падающей на лоб. У тебя такие красивые каштановые волосы. Когда я на тебя смотрю, то вижу юркую белку. Но у белки на голове нет кос, уложенных в виде короны.
Она рассмеялась.
— Дедушка Ианн не впустил бы меня на ферму с «непокрытой головой». Он и так позволяет мне слишком много: я в это лето не ношу ни белых чепцов, ни сабо. То есть на работе, каждый день. А в воскресенье, в церковь…
— Да, знаю. Я подсматривал за тобой, когда ты шла с ними к обедне. Боже мой! Это настоящий клан! Дед с бабкой впереди, потом Катрин с мужем, потом вы, молодые, а в конце этот хромой садовник.
— Пастух. У нас нет садовника. Я сама прыгаю вместе с белками по деревьям, собираю абрикосы и ранние ренклоды. Я собираю, чтобы ты мог их есть.
Так это и началось — то, чему любой ценой пыталась воспрепятствовать мадам ле Дюк. Сначала они вместе ходили по краю дюн, где волны разбивались об их босые ноги. Бродили перед заходом солнца до самого ужина, говорили обо всем и ни о чем, но Паскаль все чаще брал ее за руку, а как-то раз, когда Анну-Марию опрокинула слишком большая волна, помогая ей встать, прижал к себе крепко, горячо и начал целовать мокрую шею, щеки, глаза.
— Тебе хорошо? — шептал он. — Хорошо?
Пожалуй, Паскаль больше ждал одобрения, чем признания в любви, но Анна-Мария не чувствовала себя ни взволнованной, ни потрясенной, она была безгранично удивлена. Никто никогда не касался ее тела, никто не пытался целовать, даже Ян, с которым она ходила на долгие и далекие прогулки. Видимо, он предпочитал с ней только говорить, а для «этих дел» была девушка, из-за которой он оставил ее в парке Со одну. Руки Паскаля были холодными и мокрыми, поцелуи напоминали прикосновение медузы, их прозрачные маленькие зонтики ударяли пловца в лоб, жгли виски, щеки. Значит, все это выглядит так, именно так? Она изо всех сил оттолкнула большую медузу и, не оглядываясь, стремительно влетела в летнем платьице Эльжбеты в море, прямо в голубизну, в объятия холодной воды, не таящей в себе никакой опасности. Паскаль бросился в волны и легко ее догнал.