Варварогенный децивилизатор
Шрифт:
Однако, задумав автобиографический роман, Мицич старательно отгораживается от авторского «я». Нет, автор – не Варварогений и не безымянный рассказчик, повествующий о приключениях героя. Мицич делает два шага в сторону и выводит на сцену ещё одного персонажа, говорящего от первого лица. Начало романа устроено как заметки путешественника – серба, который возвращается из Франции в Югославию и по воле случая обнаруживает в Дубровницком архиве рукопись неизвестного писателя. Этот «автор» точно так же изображён на детальном автобиографическом фоне (сам Мицич вернулся в Сербию в 1936 году), но ему достаётся роль переводчика с сербского на французский. В доказательство собственной непричастности к загадочному сочинению Мицич цитирует статью из газеты “Le Temps”, где, по его словам, уже изложены «идеи проклятого писателя». Мистификация, а точнее, рекурсия усложняется и выводится на следующий уровень в заключительных главах романа: зенитистские идеи и, надо думать, сам зенитистский манифест (по крайней мере, один из манифестов) – это завещание Неизвестного Сербского Героя, которое повсюду носит с собой Варварогений, о жизни которого рассказывается в рукописи, которую перевёл и опубликовал автор. Колебание между автобиографической точностью и художественной опосредованностью, постоянное смещение интонации и наслоение голосов как будто прочерчивают линию преемственности. Вокруг непонятого и отверженного героя собираются единомышленники. Новый варвар не одинок, зенитистская мысль распространяется, и Европу ждёт децивилизация.
Мария Лепилова
1 См.: Голубовић В., Суботић И. «Зенит». 1921–1926. Београд: Народна библиотека Србије, Институт за књижевност и уметност; Загреб: СКД Просвјета, 2008. С. 282.
2 См. стихотворение Змая «Ставят памятники мёртвым…» в пер. А. Ахматовой:
Ставят памятники мёртвымИз гранита, из металла,Чтобы память дольше длилась,Чтоб могила не пропала.Люди к этому привыкли,Я людей не осуждаю,Только я своих усопшихВ сердце верном воскрешаю.(Ахматова А. Собр. соч.: В 6 т. Т. 8 (доп.): Переводы. 1950— 1960-е гг. / Сост., коммент., ст. Н.В. Королевой; подг. текста Э.В. Песоцкого и Н.В. Королевой. М: Эллис Лак, 2005. С. 503).
3 См. стихотворение Змая «Как этот мир…»: Там же. С. 499–500.
4 См.: Ницше Ф. Так говорил Заратустра // Ницше Ф. По ту сторону добра и зла: Соч. / Пер. с нем. М.: Эксмо; Харьков: Фолио, 2008. С. 297. Пер. с нем. Ю.М. Антоновского.
5 См.: Ницше Ф. Так говорил Заратустра. С. 299.
6 См. рецензию на кн. Мицича “Hardi! A la barbarie” в газете “La Renaissance” от 20 октября 1928 г.
7 См. рецензию на кн. Мицича “Z'eniton, L’amant de Fata Morgana” в газ. “Le Quotidien” от 6 мая 1930 г.
8 См. ст. о Мициче “La tragique odyssee d'un poete serbe” («Трагическая одиссея сербского поэта», фр.) в газ. “Paris Soir” от 2 сентября 1930 г.
9 См. ст. “Zenithisme” в газ. “La Liberte” от 30 сентября 1928 г.
1 °Cм. рецензию на кн. Мицича “Zeniton, L’amant de Fata Morgana” в газ. “L’Homme Libre” от 4 сентября 1930 г.
11 Это сходство отмечают и серб. исследователи, см.: Павловић М. Српске теме Љубомира Мицића у његовим француским романима // Српске теме у француском роману XX века. Београд: Чигоја штампа, 2000. С. 99
12 Напр., в «Альманахе дада» Хюльзенбек пишет: «Дада покоится в себе и действует от себя, так же как действует, поднимаясь в небо, солнце или растущее дерево» (см.: Хюльзенбек Р. Предисловие // Альманах дада. С. 9. Пер. с нем. М. Изюмской), а в «Триалоге между человеческими существами» он же сообщает: «Дада – это солнце, дада – это яйцо, дада – это полиция полиции» (см.: Huelsenbeck R. En avant Dada. Die Geschichte des Dadaismus. Hannover; Leipzig: P. Steegemann Verlag, 1920. S. 44).
13 В русскоязычных источниках название этого манифеста (фр. “Surrealisme en plein soleil”) иногда пер. как «Сюрреализм в свете дня».
Варварогений децивилизатор
1. В поисках утраченной идеи
Я не могу больше оставаться между небом и землёй. А потому два года назад я покорился стихии куда более мощной, чем земля: я доверился воде, и она повлекла меня вперёд к неизведанному, навстречу неопределённому. Враждебность и смута тогдашнего Парижа погнали меня прочь1, аж до самых сербских вод Адриатики2, вынудив меня ознакомиться с кое-какими новыми свойствами того мира, который принято считать и варварским, и цивилизованным одновременно.
Зимнее расписание было ещё в силе, и отплыть из Венеции мне не удалось, а потому на борт судна я поднялся в Триесте. Что ж, не повезло мне и не повезло Венеции, ведь я нет-нет, да и увижу что-нибудь такое, чего не замечает никто другой!
И вот, в первый день февраля корабль, названный в честь достопамятного сербского города Дубровник (Рагуза)3, вёз меня вдоль сербского побережья, мимо исторических земель Далмации, которые именуются Приморьем.
Так я впервые очутился в Югославии4. Поскольку уходящая из-под ног европейская почва представлялась мне в ту пору неблагоприятной, я решил укрыться на Балканах и приплыл в те края в поисках утраченной идеи.
Однако путешествие по итальянской части европейского континента приятным было не назвать, скорее, совсем наоборот!
В купе, да и, пожалуй, в целом вагоне экспресса «Париж – Венеция» я ехал один. И если бы итальянские службы не считали нужным назойливо будить меня каждые десять минут на протяжении всего пути через Италию – то есть всю ночь напролёт, – я бы благополучно забыл, что еду по стране, которая ведёт войну. Чёрные рубашки донимали меня нарочно, тут уж сомнений не было, но и я не плошал, делая вид, что ничего не вижу и ни о чём не догадываюсь. Если память мне не изменяет, поездка моя пришлась на период эфиопской кампании, когда император Хайле Селассие явил миру ярчайший образец благородства и доблести. Ведь пока итальянцы захватывали Эфиопию, окрестив вторжение цивилизаторской экспедицией в варварские земли, негус вёл себя как самый достойный человек на свете5.
Несчастное колесо истории! До чего же оно шаблонно!..
Итак, я был вынужден притворяться, что сплю как убитый, но тут заявились ещё и военные патрульные и к четырём утра подвигли меня на то, чтобы распрощаться с амплуа мирного пассажира и вступить с ними в перепалку. Следом за военными пожаловали перекупщики валюты и, порядком запудрив мне мозги рассказами о некоей дополнительной пошлине, заставили меня обменять франки на лиры – разумеется, по совершенно грабительской ставке. Должно быть, на международном языке вроде эсперанто всё это зовётся пропагандой итальянского туризма.
На другой день уже в Венеции, на вокзале, какой-то депутат белградской скупщины [1] , который возвращался из Лондона с похорон короля Георга V и всю дорогу ехал в соседнем вагоне, подошёл ко мне, приняв меня за торговца. Какая небывалая проницательность! Меня, конечно, сие происшествие изрядно позабавило, только я никак не пойму, почему Югославию так мало заботит уровень её зарубежного представительства.
«Дубровник» едва ли отличается от остальных кораблей. Удобства там весьма скудные, зато сюрпризов хоть отбавляй. Естественно, о чём-то подобном я догадывался, но реальность превзошла все мои ожидания. Во многом дискомфорт вызван политическими обстоятельствами, но не станем углубляться в описание этого смертоносного для послевоенной Европы вредительства, ведь заграничная выучка обитателей сербского побережья (бывшей Далмации) – история уже вчерашняя, а не сегодняшняя. Венеция, наполеоновская Франция, Австрия – все они побывали там до Сербии. Так что поразило меня у них не столько пресмыкательство перед иностранцами, сколько пренебрежение к собственным землякам и освободителям. Презирая всё сербское, они, выходит, презирают самих себя.
1
парламент, городская дума (серб.; здесь и далее в постраничных сносках – примеч. пер. или ред. изд.).
Пароход «Дубровник» в порту о. Корчула. 1937
Уже в порту Триеста я обнаружил, что ни на сербском, ни на французском со мной никто говорить не желает. На корабле «Дубровницкого судоходства» – получающего, между прочим, дотацию от югославских властей! – я не мог объясниться ни на государственном языке этой страны6, ни на языке, который Лига Наций признала дипломатическим и международным. Впрочем, на корабле со мной никто и словом не перекинулся, никто даже не пытался изобразить хоть какую-то доброжелательность. Все делали вид, что не замечают меня, хотя на «Дубровнике» я был чуть ли не единственным пассажиром. Меж тем мне в жизни часто доводилось слышать, что презреть или «не заметить» мою особу не так-то просто.