Василь Быков: Книги и судьба
Шрифт:
Тогда же я спросила писателя, что произошло с ним и его однокурсниками после выпуска из училища.
ВБ: <…> При выпуске нам каждому присвоили звание младшего лейтенанта и отправили на фронт, кого куда… Я был направлен в стрелковый батальон в Приднепровье, в районе Кременчуга, и воевал в нем до Рождества 1944-го. Потом около Кировограда получил ранение, был отправлен в госпиталь, после чего вернулся воевать сначала в Украину, потом мы воевали в Молдавии, затем в Румынии…
Читатель, видимо, отметил нейтральность, практически полную бесстрастность интонации писателя в его ответах на мои вопросы. Когда я прослушивала их уже с магнитофона, то вдруг подумала: а ведь все, что говорил Быков, все без исключения, фактически иллюстрирует одну из основных мыслей его произведений: «Нет славы на поле брани». Сегодня этот перифраз Толстого не только не выглядит вызывающим, но как бы общепринят в цивилизованном мире. Однако сколько же усилий и истинного мужества потребовалось от Быкова и от некоторых его собратьев по перу, чтобы на пространствах СССР эти простые слова перестали звучать крамолой! Быков оставался им верен до последней строчки.
Однако вернемся к нашему интервью.
ЗГ: Вы воевали в Беларуси?
ВБ: Нет, в Беларуси не пришлось: армия, в которую входила наша дивизия, в это время воевала в Венгрии. Самые жестокие бои, какие мне лично пришлось пережить, произошли именно там. Дивизия, куда входила моя часть, была там полностью разбита. Меня опять ранило, правда не так тяжело, как в первый раз. После госпиталя отправили в другую часть, и закончил войну я в Австрии; это уже было в 1945-м. Да, там, в Австрии, мы встретились с американцами. Городок назывался Роттенманн. Первая ночь после этой встречи была радостной и праздничной: по правде говоря, обе стороны тогда хорошо напились. На следующий день нас с трудом, но развели. Нас поставили по разную сторону реки, и мы больше не могли общаться.
ЗГ: Правда ли то, что многие погибли бессмысленно во время последних дней войны в Австрии?
ВБ: Чистая правда; вдобавок к бессмысленности любых побоищ, в последние моменты было много несчастных случаев. К тому же постоянно случались короткие стычки и встречи с неприятелем: неожиданные, но жесткие схватки с большими потерями на обеих сторонах. Я сам чуть случайно не попал в плен…
ЗГ: Как же это произошло?
ВБ: У меня была малярия. Знаете, совершенно невозможно понять или предсказать ее приступы. Все вроде бы нормально — и вдруг на человека наваливается приступ малярии, его до костей пронизывает холод, начинает трясти лихорадка. Кажется, что в этот момент человек пойдет на все, лишь бы немного согреться. Не скажу, чтобы приступы эти у меня часто повторялись, но один из них произошел в последний день войны. Моя батарея стояла, окруженная кустиками на небольшом холме. Как только я почувствовал малярийную лихорадку, лег под один из кустов, а мои солдаты накрыли меня чем попало: и шинелями, и кусками материи, и тряпками, короче, всем, что было под рукой. В конце концов я немного согрелся и, конечно, заснул. Проснулся я на закате, темнело быстро, но самое странное было то, что я был один. Я тихонько выбрался из кучи одежды и тряпья и сначала вообще ничего не понял: там, в двадцати шагах от меня, где должна была стоять моя батарея, было пусто, да и вообще моих нигде не было. Однако неподалеку раздавалась немецкая речь, и один из немцев, как мне показалось, с интересом поглядывал в мою сторону. Я опять забрался под свое тряпье и старался не шевелиться. К счастью, его позвали товарищи, и они все двинулись в другую сторону. А ночью я пробрался к своим.
ЗГ: Представить трудно, насколько устали ваши, что бросили вас одного!
ВБ: Ну конечно, они получили приказ немедленно перевезти батарею и, сами будучи без сна, холодные и голодные, принялись механически, как зомби, его выполнять. И совершенно забыли про меня. Тем более что те солдаты, что уложили меня под тот куст, еще раньше получили приказ перевезти что-то в тыл. И случилось это в ночь, когда Германия уже капитулировала, то есть официально войне пришел конец. Однако мы еще не встретились тогда с американцами, и отдельные немецкие части не верили в то, что война закончена. Наше военное командование, захватив весь автотранспорт, поспешило на встречу с американцами; нам велели двигаться самим в том же направлении. Вот мы и потянулись, не всегда в военном порядке, но тем не менее двигаясь, насколько мы могли, в хорошем темпе и довольно часто встречая на пути отдельные немецкие части.
Австрийское гражданское население было довольно дружелюбно настроено: белые полотнища были вывешены в окнах на протяжении всего пути; иногда они бросали нам цветы, а однажды, вместо цветов, нам подарили конфеты, мы называли эти карамельки «подушечки». Вы знаете этот сорт?
ЗГ: Еще бы! Дядя Коля, товарищ военных лет моего отца и его денщик в последние годы войны, всегда, приезжая из деревни, привозил нам с сестрой гостинец — эти самые «подушечки».
ВБ: А я и до сих пор помню вкус этих карамелек, да и вообще конфеты люблю — наверное, потому, что в детстве они были для нас редким лакомством… Война для меня кончилась, как я сказал, в Австрии, но две недели спустя нашу часть перевели в Болгарию. Год, с середины 1945-го до середины 1946-го, провел в Софии. В то время это была братская нация, нас там принимали так, что чуть не душили в этих братских объятиях. Однако, когда много лет спустя я приехал в Болгарию по приглашению их писательского союза, мне рассказали такой анекдот. Дети прибежали к дедушке, старому, сморщенному крестьянину, работавшему на винограднике. Обступили его и радостно кричат: «Дедушка, дедушка, русские на Луну полетели!» Дед выпрямил свою старую, скрюченную спину, перекрестился и сказал: «Ну, слава Тебе, Господи!! Вы уверены, что они все улетели?»
ЗГ: Я знаю похожий анекдот: русский и болгарин оказались в пустыне, и из еды у них осталось одно только яблоко на двоих. Русский предлагает: «Давай его разделим по-братски», а болгарин отвечает: «Нет уж, давай лучше поровну!»
ВБ: Действительно, что лучше раскрывает суть вещей, чем анекдоты… Однако, возвращаясь к тому послевоенному году, нужно сказать, что, несмотря на огромную послевоенную разруху, царившую в этой стране, как и в любом соседнем европейском государстве, кормили нас там первоклассно. Несмотря на такую «сытую» жизнь (для меня, как и для многих, — впервые за десятилетия), мы все скучали по родным местам, нас тянуло домой.
ЗГ: Когда вы получили первую весточку из дома, когда наладилась связь?
ВБ: Мое первое письмо из дома пришло в 1944-м, когда моя часть была в Молдове. В это время готовилась операция «Багратион», другими словами, операция по освобождению Беларуси. Мой родимый район — Полотчина — находился еще под немцами в это время. Наша армия, прорываясь сквозь сопротивление немцев на территории Румынии, в то время помогала операции «Багратион» лишь опосредованно. В те дни я написал домой. Знаете, на войне ведь все непредсказуемо: я и не надеялся, что письмо мое дойдет. Однако каким-то чудом моя мама получила его спустя два месяца. А ведь официальная почта тогда не работала. Представьте, что за неделю до этого письма моя семья получила на меня официальную похоронку из той части, где я служил, ну, когда меня ранило в последний раз. Похоронное свидетельство официально сообщало, что я «пал смертью храбрых» под Кировоградом и похоронен в деревне Большая. Конечно, мои родные стали горько оплакивать меня. Особенно досталось матери: я думаю, что она так никогда и не оправилась от тех «новостей». Однако, получив мое письмо, они сверили его дату с датой похоронки и убедились в том, что я жив!
ЗГ: Представляю, сколько счастья было в вашей хате в этот момент!.. Вы сказали, что вас, как и всех остальных, очень тянуло домой тогда, в 1946-м, два года спустя после той неразберихи с похоронкой.
ВБ: Ну да, большинство из нас чувствовали такое же нетерпение, как сокамерники перед амнистией. Мою часть расформировали, но меня ни черта не отпустили, а послали служить в другую, около Одессы, на маленькую станцию под названием «Кудыма». Эту часть тоже собирались распустить, вот я и надеялся месяца через два-три демобилизоваться. А вместо этого меня отправили в Николаев, где я и прослужил до мая 1947-го, когда наконец пришел долгожданный приказ о демобилизации. Я поспешил домой.
ЗГ: Вы не видели свою семью семь лет…
ВБ: Да, примерно столько… Я побыл немного дома, но быт там был невыносимо сложный. У нас, да и у всех соседей, в доме не было, как говорится, ни капли молока, ни краюшки хлеба. Мы принадлежали колхозу, а ведь дело известное, как людям жилось при колхозах, — да тут еще и время послевоенное. Сестра работала бухгалтером в Западной Беларуси, а шестнадцатилетний брат после школы вкалывал с родителями в колхозе. Я очень хотел учиться. Художественное училище в Витебске прекратило существование, да и сам Витебск был полностью в руинах. (Василь Быков показал фотографию.) Вот поглядите, пожалуйста: это старый Витебск, таким я его помню до сих пор. Сейчас он другой. Центр этого древнего города, например, абсолютно новый и ужасный… Ну, я и двинулся в Минск, а там оказалось, что бывший директор Витебского художественного училища, Ахремчик, стал председателем Союза художников Беларуси. Минск 1947-го тоже пребывал в руинах, даже вокзала не существовало — поезда по прибытии в город останавливались где придется. С трудом я нашел полуразрушенное здание, где находился Союз художников. Ахремчик сказал мне прямо: правительство подумывало о восстановлении Витебского художественного училища, но в реальности на это не стоит даже и надеяться. Еще он сказал, что в Минске с жильем устроиться невозможно, и посоветовал мне попытать счастья в Западной Беларуси; особенно он хвалил Гродно: дескать, жить там легче, чем в Восточной Беларуси. Он также (сказал, что в Гродно собралась вроде бы неплохая компания художников, которая, это он подчеркнул, большей частью состояла из таких же, как и я, недавних фронтовиков. Среди прочих Ахремчик назвал фамилии художников, которых я знал: Морозов [58] , Пушков [59] , Савицкий [60] .
58
Морозов: к сожалению, нет данных.
59
Иван Васильевич Пушков (1918–1986) — народный художник Беларуси. Его лирические пейзажи Гродно и его окрестностей хорошо знакомы любителям живописи Беларуси.
60
Валентин Михайлович Савицкий (1919–1954) — белорусский художник, закончил Витебское художественное училище в 1939 году. Работал в монументальной форме, но преуспел, как и Пушков, в жанре лирического пейзажа.
ЗГ: Как! Тот самый Савицкий?!
ВБ: Нет-нет! Его двоюродный брат, довольно приличный человек. Итак, я последовал совету Ахремчика. Сначала я работал в художественных мастерских. Работы там было с гулькин нос, и соответственно денег почти и не было. А художники там у нас дома, как вы знаете, постоянно в поисках денег — выпивающий народ. Короче, картина послевоенной жизни никак не напоминала ту, что мы себе рисовали, когда воевали. Мало-помалу алкоголь стал и моей слабостью — в смысле, появилась зависимость. До Гродно этой проблемы у меня никогда не было, но, знаете, профессиональные и дружеские сходки, настойчивые предложения друзей, знакомых и коллег мало-помалу сделали свое дело, и я, как и все вокруг, стал чувствовать постоянную нужду в выпивке. Помню, часто наши поиски алкоголя начинались прямо с утра. Нет денег? Ерунда! У кого-нибудь да и найдется. Кроме всего прочего, всегда можно было отыскать сердобольную буфетчицу и взять у нее выпивку в кредит, до зарплаты. К концу 1947-го я понял, что нужно что-то срочно менять, а то я уже, как говорится, почти «дошел до ручки». Увидев как-то объявление в одной из местных белорусских газет, что им срочно требуется корректор, я к ним и отправился. Их секретарь, Анна Ильинична Ципина, женщина пожилая, сказала мне заполнить анкету по-белорусски. Потом оказалось, что таким образом она устроила мне экзамен, ведь я сам же ей и сказал, что в Беларуси не жил более семи лет и столько же времени не только не говорил по-белорусски, но и не слышал родного языка. Вот она и решила проверить качество моего письменного языка. Нужно сказать, что белорусский я всегда хорошо знал, и не только потому, что дома говорили только по-белорусски. В школе у нас был необыкновенный учитель, Андрей Демьянович Курченко. Был он инвалидом Первой мировой, хромал; к тому же он был ужасно строг с учениками. Боже упаси прийти к нему в класс без подготовленного урока! Я его гнева боялся как огня и никогда ни в чем ему не перечил. Он знал, что я люблю читать по-белорусски, и часто сам давал мне книги. Но самым главным было его безукоризненное знание белорусского языка, литературы, истории, культуры — и его старание передать все это нам, своим ученикам. Я лично перед ним в неоплатном долгу. Благодаря этому учителю моя корректорская работа спорилась легко. Правда, я недолго ею занимался: довольно скоро меня перевели в редакторы, и я продолжал там работать еще года полтора. Однажды летом, как снег на голову, вдруг сваливается на меня повестка из местного военкомата. Меня призвали на три месяца на военные сборы. Большинство призывников были, как и я, солдатами минувшей войны. Многие настолько устали от той войны, что нехотя, спустя рукава относились к занятиям. Честно говоря, особенного рвения и у меня не было к этой военной переподготовке, однако нужно тоже признать, что я всегда серьезно относился к любой возможности чему-нибудь научиться. Даже мое артиллерийское училище в то тяжелое военное время я закончил отличником. Ну и за эти курсы по переподготовке получил отличные оценки. А осенью, только-только вернулся домой — снова приказ из военкомата: лично и незамедлительно явиться к ним. Едва меня увидели — сразу бумагу в руки, приказ Министра обороны СССР. Меня опять призвали в армию. Всего три дня дали, чтобы закончить все на работе, и на четвертый день я обязан был явиться для прохождения военной службы в военный гарнизон города Слонима. Вот так и начался мой второй круг военной службы.