Василий Тёркин
Шрифт:
– Он не по старой вере?
На вопрос Теркина Николай оставил ведро и немного почесался.
– Как сказать, мы в это не входим... Сын - от... чай, видели... такой худощавый из себя парень, - большой искусник по своей части... Тот, поди, куда-нибудь гнет... Только они к здешней молельне не привержены.
Теркин вынул папиросу и спросил:
– А курить у вас не зазорно, тетка?
– Курите, батюшка, мы ведь не раскольники.
Возглас Николая почему-то вызвал в Теркине сильное желание поговорить с этой четой по душе о самом себе, об отце, о том, зачем он проник во двор пряничного заведения.
– Послушай, - окликнул он Николая, покончившего с водопоем лошади, - ты небось знаешь, чей был прежде двор, где теперь Птицыны?
– Допрежь? Дай Бог памяти!
– Чтой-то... Митрич!
– подсказала жена.
– Н/ешто запамятовал? Теркиных дом-от... спокон веку стоял.
– Ивана Прокофьича ужли не помнишь?
– спросил Теркин, и краска проступила у него в щеках.
Николай почесал у себя над виском и снял картуз.
– Это точно! Как не помнить Иван Прокофьича... Никак, он помер?..
– Помер, - повторил Теркин и тотчас же прибавил: - И старухи нет... Ты, Николай, думаешь, что я - заезжий барин? Так полюбопытствовал посмотреть, как пряники делают у Птицына?.. А я на этом самом дворе вырос. Меня Иван-то Прокофьич со своей старухой приняли... вот как вы же трех невест воспитали... Я - их нареченный сын.
– Ой ли?
Николай подошел поближе к нему и вгляделся.
– Может, видал меня мальчишкой?
– Видать то видал, беспременно, а ни в жисть не признаешь!
– Вон ты, кормилец, какой теперича - барин настоящий.
Жена Николая подперла ладонью свое благообразное, немного строгое лицо и тоже воззрилась в гостя.
– Бездетные они были, это точно. Сама-то я не бывала у них ни единожды, а в шабрах немало гуторили. Помнишь, Митрич? У Ивана-то Прокофьича нелады шли со старшиной, что ли?
– С Малмыжским? Как не помнить! Он, никак, и на поселение угодил? Так ведь, батюшка?
Теркин все им рассказал: про ссылку отца, про свое ученье и мытарства, про то, как он больше пяти лет не заглядывал в Кладенец - обиду свою не мог забыть, а теперь вот потянуло, не выдержал, захотелось и во дворе побывать, где его, подкидыша, приняли добрые люди.
– Видишь, тетка, - сказал он, совсем смягченный своим признанием, - я такой же приемыш, как и твои названые детки. Вы их со стариком где же брали? У здешних кладенецких крестьян или у деревенских?
– Все у здешних, - ответили оба разом.
– А я - подкидыш!
И муж, и жена помолчали.
– Так и не знаешь, - тихо спросила Анисья, - каких таких родителев?
– Слышала, чай, подкинули... Как же тут узнаешь?
Николай значительно поглядел на жену: "нечего, мол, попусту болтать".
– Лучше и родные отец с матерью для меня не быи бы, - сказал Теркин.
Он взглянул на мужа и жену и радовался тому, что эта чета всем своим побытом выедала из него недавнее злобное чувство к кладенецким мужикам.
– Не понесешь без лютой нужды свое детище к чужим людям, - как бы про себя выговорила Анисья и отошла к воротам.
Теркин поднялся.
– Поминают ли здесь добром Ивана Прокофьича?
– спросил он возбужденно.
– Ведь он живот положил за своих однообщественников! И базарную-то площадь он добыл от помещика, чуть не пять лет в ходоках состоял. А они его тем отблагодарили, что по приговору сослали, точно конокрада или пропойцу.
– Мы, батюшка, - ответил Николай, взяв лошадь за узду, чтобы вывезти со двора долгушу, - по правде сказать, ко всей этой сваре непричастны были. Я по другому совсем обчеству, хоть и одной волости. На сходки-то когда же нам ходить? У мен промысел извозный. Не до этого... И до сей поры свара-то не улеглась... Одни подбивают на городовое положение перейти, а другие ни под каким видом не соглашаются... Ходоков посылают в губернию, и сборы всякие... Намеднясь и с меня содрали целую трешницу... А нам со старухой и так хорошо!.. Нешто плохо, старая?
– весело крикнул он жене.
– Коли будем тосковать, можно и еще в дом взять паренька, что ли... Бог даст, вот такого молодца выходим, как ваша милость.
– Авось Бог пошлет!
– подхватил Теркин.
– Ежели младенец не крещеный, я в крестные пойду. Прощай, хозяйка!
И он вскочил на долгушу, крикнув Николаю:
– Теперь опять к становому!
XXXV
Становой жил в большой пятистенной избе, с подклетью, где прежде, должно быть, помещалась мастерская, и ход к нему был через крытый, совсем крестьянский двор, такой, как у Николая, только попросторнее... С угла сруба белелась вывеска. На крыльцо вела крутая лестница. Ворота стояли настежь отворенными.
С долгуши Теркин окликнул сидевшего на завалинке человека, видом рассыльного, в рыжем старом картузе, с опухшей щекой, в линючем нанковом пиджаке.
– Становой дома?
– Дома... Пожалуйте!..
Рассыльный подошел, и Теркин сейчас же узнал в нем писаря Силоамского, того самого, который присутствовал при его наказаний розгами в волостном правлении и острил над ним.
Кровь бросилась ему в лицо.
– Вы кто здесь, служащий?
– спросил Теркин, сдерживая свое волнение.
– При становом состою, ваше благородие, вестовым.
Весь облик бывшего писаря, цвет лица, воспаленные глаза, обшарпанность одежды показывали, что он стал пропойцей, наверно выгнан был с прежней службы и теперь кормится у станового, без жалованья.
Теркин чуть не крикнул ему:
"Что, почтеннейший, на пакостях своих не нажили палат каменных?"
Силоамский, прищуриваясь от света, - день стоял яркий и теплый, - смотрел на него и, видимо, не узнавал.
– Туда идти, наверх?
– спросил Теркин.
– Вам по делу, ваше благородие?
– От отца настоятеля.
– Пожалуйте.
Силоамский побежал вверх по крутым ступенькам лестницы и отворил дверь. Когда Теркин проходил мимо, на него пахнуло водкой. Но он уже не чувствовал ни злобы, ни неловкости от этой встречи. Вся история с его наказанием представлялась ему в туманной дали. Не за себя, а скорее за отца могло ему сделаться больно, если б в нем разбередили память о тех временах. Бывший писарь был слишком теперь жалок и лакейски низмен... Вероятно, и остальные "вороги" Ивана Прокофьича показались бы ему в таком же роде.