Вася Алексеев
Шрифт:
— Братцы, а где же протокол? Так и прозаседали без него?
Бывало, что протокол, написанный с большим старанием, оставляли в незапирающейся проходной комнате на столе, а назавтра искали и не находили. Куда девался? Может, кто мимоходом прихватил на цигарки, может, сторожу понадобилась бумага — плиту разжигать.
Но жизнь в Союзе была горячей. У ребят появилось такое чувство, что их всё касается — и происходящее рядом, в мастерской, и то, что делается далеко — на фронте, в стране, в мире. На собраниях, на дискуссиях, в клубе, случалось, брали друг друга за грудки. Доставалось меньшевикам, эсерам, анархистам. А после жарких споров спешили в театры, на экскурсии, за город. Всё чаще ребята уходили вечерами подальше от шумных улиц. Вытаскивали из-за поленниц, из ям, из-под половиц винтовки, занимались военным делом. Красная гвардия жила, ее отряды росли, и в них было всё больше молодежи.
Союз знали в районе, с ним считались. У него уже были свои представители в Совете, в завкомах, в цеховых комитетах. Незнакомые юноши и девчата часто приходили к Васе Алексееву. Притесняет хозяйчик, оскорбил мастер… «Кто же заступится, если не наш Союз?» И Союз заступался. Вызывали обидчика на заводский комитет. Шли к хозяйчику и предупреждали: не перестанет притеснять учеников — найдут на него управу.
Действовали организованно. Только вот Зернов любил управляться самолично. Иногда даже не управлялся, а расправлялся. Лабазника, у которого ученики, некормленные и непоенные, по четырнадцать часов в сутки таскали тяжелые мешки и бегали, разнося товары, он предупредил:
— С завтрашнего дня это бросить! Увижу, что заставляешь работать больше семи часов, — пеняй на себя. Разобью тебе рожу и всю лавку разнесу к чертям. Понял, кровосос?
Он грозно глядел на лабазника и стучал по прилавку рукояткой массивного смит-вессона.
Кровосос кланялся:
— Всё будет сделано. Не извольте беспокоиться. Мы понимаем…
Но едва Зернов ушел, лабазник выдрал одного мальчишку, для спокойствия заперев предварительно дверь на крюк. Другому посулил порку попозже.
Исполнить обещание, данное Зернову, он и не собирался, но через несколько дней анархист снова пришел в лабаз. На этот раз разговор не состоялся. Зернов просто схватил с прилавка примус и запустил им лабазнику в физиономию. Потом сшиб с полок банки-склянки и объявил, что в следующий раз не оставит камня на камне во всем лабазе. На истошные крики и звон разбиваемых банок сбежались соседние лавочники, но, увидев зерновский смит-вессон, не решились подходить близко.
Случай этот повлек за собой всякие мало приятные объяснения. С Зерновым было вообще много хлопот. Он еще оставался членом организационной комиссии, как эсер Васильев и двое меньшевиков. Но молодежь отворачивалась от них, всё решительнее шла за большевиками.
Потом, почувствовав, как быстро сходит на нет их влияние, меньшевики попробовали расколоть Союз. Они вышли из него и объявили, что создают новый. Маневр окончился бесславно. За меньшевиками пошло лишь несколько парней, да и те скоро вернулись в Социалистический Союз молодежи.
— Скучно у меньшевиков, как в богадельне. Приходят туда очкастые адвокаты, говорят речи, ругают большевиков… Слушать противно, — объясняли они.
Часто по вечерам собирались в райкоме на Новосивковской или отправлялись гурьбой в центр — посмотреть, что там происходит. А в центре митинговали. Но это были митинги контрреволюции, собиравшей силы. На углах людных улиц стояли убранные зеленью, увешанные трехцветными флагами грузовики. С них произносили речи офицеры, какие-то верзилы в гимназических фуражках, господа в котелках. Послушать их останавливались лишь немногие прохожие. Рабочие называли эти митинги собачьими.
На Невском
Петербург всегда был городом, где крайности как бы поляризовались — центр и окраины. Самое пышное, лезущее в глаза богатство — и самая неприкрытая горькая нищета. В эти недели центр и окраины представляли собой два политических полюса, два лагеря, готовящихся к схватке насмерть. Господа кадеты и не совались за Нарвскую заставу. После февраля они было устроили себе там гнездо — сняли хорошее помещение (денег у них хватало), открыли отделение «Партии народной свободы». Собрания их становились всё малолюднее и кончались скандалами. Приходили заводские ребята и не давали кадетам говорить. Потом рабочие просто выгнали их из района. Кадеты ушли и уже не возвращались. Но в центре, на улицах, где они были среди своих, ораторы в хороших костюмах, странные личности в солдатских гимнастерках и с выправкой офицеров чувствовали себя уверенно. Стоило крикнуть на Невском про рабочего парня, что он большевик, и это было сигналом к расправе.
Именно в это время заставская молодежь начала устраивать вылазки в город. До Невского добирались долго. Трамваи ходили плохо, да и деньги на билеты были не всегда. Частенько ходили пешком. По дороге Вася и другие большевики наставляли ребят:
— Лучше всего этих говорунов сбивать вопросами. Прикидывайся дурачком, будто ничего не понимаешь, и спрашивай, выводи на чистую воду. Вопросами таких ораторов знаете в какое смешное положение можно поставить?
И ставили. Упитанный господин кричал с автомобиля:
— Всё для победы над кайзером! Не пожалеем крови и жизни!
— А ты почему не на фронте? Может, руку или ногу там оставил?
— Я на оборону работаю…
— Работаешь? Покажи руки, где мозоли?
— У него мозоли на другом месте… На брюхе у него трудовая мозоль.
— Демагогия, большевистские каверзы! — кричал фистулой оратор. Его уже не слушали.
— Сперва сам покорми вшей в окопах, потом других зови.
Одного такого оборонца, ораторствовавшего на Измайловском проспекте, солдаты, взяв под руки, увели к себе в казармы. «Воевать, так всем! Правильно заводские ребята говорят». Толстяка заставили снять галстук, манишку, штатский костюм, напялили на него солдатскую форму. Вся казарма восторженно хохотала.
— Теперь, как и мы, поедешь наступать на Вильгельма! Вон скоро соберут маршевую роту…
Оборонец уже слезно молил отпустить его. Но отпустили не раньше, чем он поклялся: больше никогда не будет агитировать за войну.
На Невском ораторы ругали Ленина, кляли большевиков. Ребята не выдерживали — свистели, кричали: «Ложь!», «Клевета!» Тогда начиналась свалка. Не раз уходили ребята с разбитыми лицами, с помятыми боками. Ну что ж, борьба! Назавтра шли снова. Да и не им одним доставалось.
У Гостиного двора огромного роста гардемарин схватил за горло путиловского парнишку:
— Кричи: «Да здравствует война до победы!», или сейчас тебе будет конец!
Ребята бросились на помощь товарищу. Их перехватывали юнкера и приказчики. Несдобровать бы парню, но из толпы выбежал солдат, со всего маха ударил гардемарина кулаком по лицу, тот разжал руки. А солдат вскочил на ходу в трамвай, парнишка за ним следом…
Еще весной в Союзе появилась смущенная девчушка-гимназистка. Вообще-то учащихся тогда в Союз не принимали, — только рабочих ребят. Но девчушку привела Нюра Иткина, работавшая в райкоме. Вася знал, что на ее рекомендацию можно положиться.
— Хорошая дивчина, — сказала Нюра, — землячка моя. Приехала в Питер, в революцию рвется.
Гимназистка была на редкость мала ростом. На щеках играл яркий, совсем еще детский румянец, блестящие глаза горели любопытством. Ребята прозвали ее Искоркой — должно быть, за сверкающие глаза, — и это имя так за ней и осталось. Евгению Герр называли Искоркой и тогда, когда она стала видным деятелем молодежного движения в Питере.